Выбрать главу

Кадмил сдавленно кашлянул.

– Акрион, – сказал он с неловкостью, – кажется, записка и впрямь очень важная. Дело в том, что это – улика против самого Локсия. Знаю, что прошу о многом... Но нельзя ли её забрать?

Акрион взглянул на Кадмила. Глаза его блестели.

– Спасла, – сказал он невпопад. – Видишь? Как бы то ни было, она меня спасла. Из Аида. И вот теперь её нет. А записка… Что мне этот клочок шкуры? Забирай, если вправду надо.

Он обернулся к рабыням:

– Подготовьте сестру к... В общем, делайте, что положено.

Ещё раз оглянулся на тело Фимении – быстро, украдкой, словно ему запрещали.

А затем отвернулся и принялся спускаться по лестнице.

Кадмил и Спиро последовали за ним. Втроём они вернулись в тёмный коридор – впрочем, уже не такой тёмный, наполненный приглушёнными голосами, шагами, световыми пятнами. Дворец невесть как узнал о смерти госпожи и полнился угрюмой, безрадостной суетой.

Акрион, не задерживаясь у дверей в тронный зал, свернул за угол, снял со стены факел. Мерными шагами прошёл анфиладой комнат. Кадмил и Спиро не отставали, и вскоре все трое очутились во дворе.

Здесь было тихо. Впереди между терновых кустов лежала посыпанная речным песком дорожка, ведущая к воротам. Над Афинами всходила поздняя ущербная луна.

Акрион воткнул факел в землю. Помедлил.

«Опаздываю, – подумал Кадмил безразлично. – Ох и взбесится Локсий… Если, конечно, может взбеситься сильней, чем сейчас. Ну и плевать».

– Мне пора, – сказал он.

Спиро взмахнул рукой.

– Рад был знакомству, – сказал он. – Всё хотел спросить: тебя правда зовут Кадмил?

– Да, – сказал Кадмил. – Родители так назвали.

«Иола! – вдруг вспомнил он. Будто кромешную темноту разорвала молния. – Иола!! А отец – Паллант, Паллант из Коринфа…»

– Бывай, Кадмил, – сказал Спиро. – Надеюсь, тебе повезёт.

– Вряд ли, – честно сказал Кадмил. – Но спасибо.

Спиро отступил в черноту дверного проёма и исчез.

Лицо Акриона в свете факела казалось театральной маской: как будто он всё ещё играл роль на орхестре. Но, похоже, теперь роль для себя он придумывал сам.

– Что ж, – сказал Кадмил, – думаю, больше не увидимся, так что прости за всё.

– Буду молиться за тебя Аполлону, дружище, – сказал Акрион серьёзно.

Они обменялись дексиосисом – рукопожатием, по которому любой эллин узнает другого эллина. Кивнув на прощание, Кадмил пошёл к воротам.

Афины готовились встретить утро. Дождь кончился, воздух был тих и нежен. Предрассветный сумрак пах влагой и землёй, морем и мрамором, золой потухших очагов и оливковыми листьями. Каждый вдох был сладким, как глоток только что выжатого виноградного сока, ещё не тронутого брожением.

Кадмил спустился с Царского холма, оставил позади узкие, вымощенные черепками улицы спящего Коллитоса. Акрополь исполинской окаменевшей волной чернел в вышине, и над ним тусклым золотом мерцали два пятна: наконечник стрелы Аполлона и гребень шлема Афины. Деревянные мостки, проложенные вокруг Акрополя, гудели от шагов Кадмила. Над головой проплывали навесы, в щели между досками заглядывала луна.

Память оживала. Раскрывалась, как крылья новорождённой бабочки, только что покинувшей кокон. Обретала краски, росла в глубину.

Мать звали Иола, Иола. Она ткала шерсть и лён, вышивала кайму по краю: волны, спирали, двойные спирали, аканты, листья, диковинных зверей. Двумя, тремя, четырьмя цветами. И она пела, всегда пела за работой. Маленький Кадмил устраивался у её ног и слушал, играя. Тогда-то и запомнил песню о кошке с собакой, которые решили помириться. Иола знала ещё много песен. «Мели, мельница, мели», «Вакханки танцуют», «Ласточке двери открой», «Черная земля», «Мирина», «Потерянный щит». Взрослые песни, и говорилось в них о взрослых, непонятных вещах – о вине, о мужчинах и женщинах, о море, которое называли почему-то жестоким, о войнах и смерти. И, конечно, в каждой песне было про любовь. Про любовь он слушать не любил и не представлял, кому это может быть интересно. Другое дело – про кошку с собакой.

Отца звали Паллант. Он слыл отличным гончаром, и к тому же – вазописцем. Выводил вначале на круге простые чаши, незамысловатые конусы, раструбы. Оставлял в погребе подсохнуть, обрести первую силу. Затем соединял меж собою, промазывал швы, выглаживал стыки, уговаривая глину стать киликом, гидрией, кратером. И глина слушалась, превращалась в сосуд. Спустя пару дней Паллант брал кисть и рисовал лаком силуэты тел, щиты, узоры, полосы. Ставил в печь, вынимал через сутки. Подолгу рассматривал почерневший после обжига лак и звонкую багровую основу. Если оставался доволен – наступал черёд красного лака для одежды, глаз, брони. Наконец, последней ложилась белая краска: белилами в Коринфе рисовали женское тело, не тронутое загаром. И ещё – птиц, ярких, как снег.

А ещё были сестра и брат. Как их звали? И – лица, лица. Он никак не мог вспомнить лиц. Только глаза. Вечно прищуренный отцовский взгляд. Белки в розовых прожилках, ресницы, вылинявшие от солнца. А мать имела привычку помаргивать, когда рассказывала что-нибудь, и порой, говоря о важном, заламывала брови. Тогда глаза её, светлые, чайного цвета, смотрели не на Кадмила, а сквозь него. Словно бы в будущее. Будущее, которого почти не оставалось.

Ибо вскоре Коринф пал…

В раздумьях Кадмил не заметил, как прошёл Диохаровыми воротами, и очнулся только тогда, когда увидел деревья, а за деревьями – свет. Нездешний, разноцветный. Тут же в голове возникли названия. Импульсные огни. Навигационные огни. Габаритные маяки. Ступенчатая регулировка света. И прочее, и прочее, такое чужое и совершенно несовместимое с коринфским детством, с песнями, с тёплой пряжей, с тонкостенными амфорами.

Он был в Ликее, близ рощи, где когда-то прогуливался с учениками Сократ. Сейчас между деревьями в сумерках виднелся тёмный округлый силуэт. Словно гигантская черепаха распласталась там, на опушке, помаргивая многоглазыми огоньками. Черепаха с панцирем из лёгких сплавов, с магической машиной вместо мозга, с плоскими рулями на месте хвоста.

Личный транспорт Локсия.

И сам Локсий также был здесь.

Высокая фигура, неподвижно стоявшая на тропе, подпирала головой бледную рассветную луну. По коже пробегали сполохи – дурной знак. Когда верховный бог гневался, то забывал контролировать силу. Военная форма была черней самой темноты, на груди пламенел знак главнокомандующего.

– Ты опоздал, – раздался голос Локсия.

Кадмил склонился.

– Прошу прощения, мой бог… – начал он.

Челюсти свело, язык прилип к нёбу. Земля с хрустом ударила в затылок, из гортани исторглось слабое хрипение. Скованный парализующей магией, Кадмил ощущал, как его хватают за шиворот и тащат, тащат, тащат…

Луна кувыркнулась и пропала – вместе с небом, землёй и прочим, что ещё оставалось в мире.

Какое-то время не существовало ни света, ни боли, ни страха, ни сожаления о сделанном. Иными словами, Кадмил был без сознания.

Затем всё начало возвращаться.

Вначале возник свет. Безжалостно яркий, слепящий. Ошпарил глаза, вонзился в самый мозг, заставил втянуть воздух сквозь перехваченное горло.

Потом явилась боль. Шея едва ли не трещала от напряжения, позвоночник скручивало спазмами. В запястья и лодыжки впивалось нечто жесткое, огранённое. Скосив глаза, Кадмил обнаружил, что прикован наручниками к металлическому стулу.

Тут же пришло и сожаление. Всё-таки, пожалуй, стоило сбежать. Хотя бы попытаться. Найти способ выйти на связь с Локсием издалека, с безопасного расстояния. Впрочем, это заняло бы чересчур много времени. И он не смог бы претворить в жизнь свой план – возможно, последний из всех планов.

Сожаление угасло. Кадмил ждал, что вот-вот нахлынет страх. Но страх не спешил к нему. Вокруг была пустая комната с грязным, перепачканным бурыми потёками полом. В полу виднелся люк. За стеной слышалось низкое гудение; Кадмил догадался, что это гудят очистные установки нижнего яруса. Значит, он находился в одной из тех комнат, куда охранники отводили провинившихся жрецов. И всё же он не боялся.