Ленсману и без слов ясно, что тут происходит. Он живо выставляет нищих за дверь. После них остается лишь напряженная тишина да привычный запах. У Пеньями звенит в ушах. Быстро нарастает ощущение какой-то странной свободы: ленсман уже прибыл. Пеньями охватывает усталость; на душе у него почти праздник. И усиливающаяся лихорадка, и появление темнолицего ленсмана — все это приходится одно к одному. Это развязка. Зима уже выдохлась, вечернее солнце пригревает синеющие сугробы, в которых играют краски близкой весны. И ни одного нищего больше не видно…
Пеньями едва вязал языком: «Да, конечно… это так… не позднее, чем через две недели… постараюсь… Я тут малость приболел…» Насилу уговорил ленсмана выпить рюмку водки. «У жены, должно быть, и кофе найдется…» — «Нет, не надо, мне некогда». Скрип полозьев, звон бубенцов…
Пеньями остался один в ватной тишине родного дома. Теперь он действительно был один. Нервная встряска подарила ему переживание, первое и последнее в своем роде за всю его долгую жизнь. Он уже ни к кому и ни к чему не испытывал злобы. Его косматый, побуревший от табака подбородок трясся… Пеньями, это последнее звено бесконечной, идущей через столетия цепи крестьян, плакал. Возвращаясь сегодня с Оллилы, в последний раз проходил он по земле Харьякангас.
Скончался он той же ночью. Последние его слова были: «Я умираю не как какой-нибудь паршивый мужичонка». Он сказал это мягко, почти блаженно, и уже явно в бреду, потому что это были последние слова покойного хозяина хутора Прикола, которые он часто повторял и раньше, когда напивался пьяным.
Мечта маленького Юсси сбылась вскоре же после смерти Пеньями. Хутор за недоимки был продан с торгов канцелярией в Турку. Папаша Оллила, которому Пеньями задолжал больше всех, купил Никкилю и посадил хозяйствовать на ней своего младшего сына Антто. Майе с сыном пришлось покинуть разоренный дом. Она не захотела остаться в своих родных местах, где с девических лет ее преследовали сплошные жизненные неудачи; осушив слезы, она решила попытать счастья у своего брата, который, по слухам, жил довольно сносно. И вот в одно прекрасное утро Юсси проснулся и увидел, как мать сносит разные пожитки к санкам, стоящим у крыльца. У них еще было немного кофейных зерен и несколько кусков хлеба, который Пеньями принес с Оллилы. Они позавтракали, сложили остатки съестного в кузовок и тронулись в путь. Майя тащила санки, Юсси подталкивал их сзади. На нем были короткие штанишки и кафтан покойного Пеньями. Другой кафтан надела Майя. По-весеннему ярко светило солнце, ослепительно сверкал снег. Ступив на лед озера, Юсси оглянулся назад и увидел вдали красивую вершину Свиной горки, на которой он сыграл столько чудесных игр. В горле встал комок, очарование бродячей жизни незаметно сменилось тоской.
Сначала они шли вдвоем. Перед глазами Юсси то и дело вставали люди, которых он близко знал в первые десять лет жизни и которые за последние годы разошлись кто куда. Ему вспоминались Апели и Куста, Ева и Марке, и — Пеньями, отец. Сейчас, вдали от дома, в непривычной обстановке, они казались ему удивительно похожи друг на друга.
Майя и Юсси недолго оставались без попутчиков. Вскоре они вышли к большим трактам, и тут, на открытых местах, им стали часто попадаться длинные вереницы бредущих людей. Большинство шло пешком, таща за собой доверху груженные санки, но изредка на дороге можно было увидеть и тощую, как скелет, клячу. Люди лепились к санкам или к лошади, образуя небольшие группы, и между отдельными группами, даже там, где людской поток был наиболее густым, оставался разрыв в сажень или две.
Необычная атмосфера дороги действовала одуряюще и заставляла забыть даже об усталости. К вечеру одурь еще усилилась. Извилистая, обнесенная изгородью дорога снова вышла на равнину. Вдали показался красный верстовой столб, возле которого что-то чернело; проходящие по очереди останавливались и рассматривали этот черный предмет. Это был мертвый человек, а около него, словно в какой-то оторопи, стояла девочка, закутанная в одежду взрослого. Из шедшей впереди группы людей ей крикнули:
— Ступай в деревню! Ночью тут нельзя оставаться, а то волки съедят!
Но девочка продолжала стоять возле мертвого, с бессмысленным видом озираясь по сторонам.
Уже начало смеркаться, когда пришли в большую деревню. Все разбрелись кто куда. Майя и Юсси вошли в темныс сени одной избы и потянули на себя дверь — она была заперта изнутри. Очевидно, хозяева собирались печь хлеб — из-за двери явственно слышались мягкие шлепки рукою по тесту. Им пришлось долго стучаться, прежде чем дверь приоткрылась и какая-то женщина сказала, чтобы они шли в приют для нищих. Она тут же объяснила, как туда пройти. Блуждая по темным деревенским улицам, они наконец нашли приют — большую, насквозь продуваемую ветром избу, логово галдящей нищеты. Они не помнили себя от усталости, и Юсси не понимал ни слова из того, что кричали, из-за чего ругались женщины. Майя в конце концов разобралась, в чем дело. Одна из женщин жарила кофе у очага. Она выменяла его у старьевщицы на лохмотья, а лохмотья сняла с одной умиравшей бабки в тот момент, когда другая женщина, как и она, ожидавшая последнего вздоха старушки, ненадолго отлучилась. Обманутая утверждала, что другая сняла лохмотки до времени. Мол, она сама видела, как в сарае, куда положили покойницу, та еще двигала челюстью. Это и было причиной свары. Впрочем, похоже было на то, что обиженная скоро наверстает упущенное, так как в углу избы умирал еще один, совсем распухший от голода человек.
Здесь наши странники и переночевали. Утром, так и не отдохнув хорошенько, они снова тронулись в путь и поздно вечером достигли цели. Они даже не стали ужинать и, лишь утолив жажду, мгновенно уснули. На следующий день Майя договорилась с братом, что Юсси останется у них на Туориле, а сама отправилась дальше — искать работы.
Наступил май, весна была тепла и полна надежд, когда Майя, смертельно больная, вернулась на Туорилу. Она пришла под вечер и была так плоха, что даже не смогла рассказать о своих дальнейших скитаниях. Ночью ей стало еще хуже, она так громко стонала, что подняла на ноги весь дом. Мальчика разбудили, и он видел, как она отходила.
Так кончилось Юссино детство.
II. На хлебах у родственников
Как светлое солнце встает после ночного заморозка, так весна 1868 года, ранняя, чудесная весна, встала над все еще продолжавшей свирепствовать смертью. Вернее сказать, смерть тогда уже не свирепствовала, ее голоса не было слышно. Лишь время от времени вырывала она вконец истощенного человека из кучки скитальцев и оставляла его в придорожном сугробе или где-нибудь в глухой лесной избушке облегчала от мук вдову, унося жизнь ее последнего ребенка. Но даже и там, где уже не кучка, а куча людей, — целых двенадцать тысяч душ, — впряглись в общую лямку, чтобы отстоять свою жизнь, — даже и там смерть старалась не поднимать шума. Вдоль песчаного Салпаусского кряжа люди тянули мощную артерию, которую предстояло подвести к великому гнездилищу людей на востоке — Санкт-Петербургу. Одни копали, другие ждали за их спиной, когда смерть передаст им кирку. И смерть старалась быть беспристрастной, она отдавала кирку все новым и новым тысячам, убирая тех, кто отработал свое. Проницательных калькуляторов ожидал приятный сюрприз: постройка железной дороги, несмотря на спешность, обошлась на полмиллиона дешевле, чем предполагалось.
Тихо умирали люди на склонах Салпаусского кряжа, и тысячи мертвецов, лежащих там в своих песчаных могилах, должно быть, очень удивились, когда, ровно пятьдесят лет спустя, уловили в пульсации проложенной ими железной артерии слова: «Чаша страданий переполнилась!» — «Как так? — наверное, спросили они. — Неужто она переполнилась только сейчас? Ведь она и тогда уже была полным-полна».
Новая, полная добрых примет весна обогрела своим теплом и Юсси, который жил теперь на другом месте. С тех пор как его взяли в дом, он уже не голодал. В те трудные годы на Туориле не было нужды подмешивать в хлеб более трети мякины, да и такой хлеб пекли всего два раза — в самую голодную зиму. Брат Майи ведал распределением общественных пособий в приходе и был вынужден прибегнуть к такой увертке, когда о нем поползли обличающие слухи. Цельный хлеб никогда, — даже в эту пору, — не переводился на Туориле, а уж о молочных скопах и говорить нечего. Туорила во всем отличалась от Никкили, и даже не верилось, что ее хозяин Калле — брат Майи. Калле, рослый горбоносый мужик, имел повадки настоящего хозяина и безотчетно чуждался своей незадачливой сестры. Юсси, присутствуя при обеих встречах сестры с братом, заметил это. Видно было, что мать робеет своего брата. Она не мешкая покинула его дом на следующий же день, радуясь уже тому, что мальчику разрешили остаться. А вернувшись через несколько месяцев, она словно дала понять, что пришла для того только, чтобы умереть в знакомом месте. И брат ее явно испытал облегчение, что она так скоро скончалась.