Мысль о смерти подбрасывает Юху с обочины и гонит его дальше. Он стар, ему уже пятьдесят. Как и когда он умрет? В голове у него не укладывается мысль, что каким-то образом может распасться связь между ним, его близкими и всем тем малым и великим, что было с самого этого… как его?.. С самого начала мира. Иначе и не скажешь, такая это всеохватывающая штука. Ведь эта связь равнозначна самому миру. А другие люди, которые живут и умирают вокруг, — это лишь нечто второстепенное. «Да, но все-таки я умру. Что чувствует человек, когда умирает?.. Бог?.. Вот где настоящее место богу. Теперь только я понял, что такое бог. Уж он позаботится о том, чтобы моя смерть прошла как надо, уж он как-нибудь устроит так, чтобы этот непонятный, глупый, огромный мир, из которого никуда не денешься, — чтобы жизнь не рухнула, когда я умру».
Невозможно передать словами мысли Юхи так, как они рождаются в его мозгу. Он возвращается из своего бестолкового, обитателям Туорилы в высшей степени непонятного путешествия, которое ничего ему не дало. И, шагая так наедине со своими мыслями, он незыблемо верит в то, что он центр той жизни, которую он охватил своим сознанием, — точь-в-точь как он все время остается в центре небесной сферы. Он один в окружающем его мире. И будничное и праздничное точно смешались в этом дне, когда он, смертельно усталый и лишенный надежды, тащится по знакомым, родным полям. Вот и его изба, у нее какой-то изменившийся вид, словно и она о чем-то думала все это время. Быть может, у них еще есть немного хлеба, а если нет, то на те восемь марок его можно купить сколько угодно. Вот ты и добрался до дому. Только как-то странно, удивительно странно на душе…
Из последних сил Юха взбирается на две ступеньки крыльца, входит в сени, открывает дверь, и в нос ему ударяет знакомый, затхлый запах гнилого дерева. Сидя на скамье, Рина шьет какую-то странную белую одежду и молчит (здороваться между своими не принято). Вилле не видать.
Странный вид избы еще более усиливает настроение, овладевшее Юхой в дороге. В его отсутствие Вилле скончался. Юха вешает котомку на гвоздь возле двери. Никто не хочет заговаривать первым. Дети тоже молчат. Обменявшись несколькими вопросами, в которых прорывается затаенное раздражение, постепенно доходят до главного, и тут уж спрашивает только Юха.
Сняв сапоги и сюртук, Юха сидит на крыльце. Вечер веет прохладой. Юха в празднично приподнятом настроении, и похоже на то, что некоему процессу — формированию взгляда на жизнь — грозит приостановка. Смерть Вилле — такое облегчение, что не сразу укладывается в голове. Неужели кислая муть вокруг него расходится и еще можно будет вынырнуть на поверхность житейского моря, перевести дух?
Посещение Туорилы теперь выглядит совсем иначе. Десять марок за шесть дней — это не так уж плохо, а все неприятное уже позабыто. Похороним мальчика — и что дальше?.. Нет, старая горечь по-прежнему остается в жизни, облегчение будет ненадолго.
Но во всяком случае смерть сделала так, что Юха чувствует себя гораздо бодрее прежнего. Это слышно по тому, как бойко он отчитывает с крыльца малышей, затеявших возню во дворе.
Природа вновь медленно клонится к осени. Уже с середины лета осень закрадывается в густую зелень лесов и на унылые нивы. Еще не холодно на воле без верхней одежды, и тепло смуглеет в вырезе рубахи старая кожа… Тепел черенок граблей, зажатый в жилистой руке, и тепел запах скошенного на пригорках сена, долетающий до самой избы. Запах свежесвязанных веников как-то бодрее и прохладнее. Светом, теплом и своими запахами природа овевает убожество маленького человеческого гнезда, приютившегося посреди ее великолепия, чтобы его запахов не было слышно. А на гнезде этом все та же печать уныния. До Иванова дня надежды еще живут в его землистых пристенках, но прежде чем они сбудутся, — от них остается лишь зыбкое воспоминание. В августе полдень еще истомно ядрен, но уже есть что-то ущербное в блеске солнца, пригревающего затылок маленькой девочки из торпарской избушки, ее жиденькую русую косичку.
Жизнь на лесном торпе в течение лета претерпевает те же внешние превращения, что и на равнинах в центре прихода. И здесь повторяются требующие предельного напряжения сил вспашки, севы и жатвы больших просторов земли. Таков уж удел детей человеческих, что, как бы слабы они ни были, они должны пахать, сеять и жать. И даже самый немощный из них не может иначе. В страдную пору в нем из вечера в вечер копится усталость, а по мере того как проходят годы, усталость копится от лета к лету.
Смерть взбадривает. После того как умер Вилле, жизнь на Тойволе долгое время шла почти по-праздничному. Казалось, будто постоянно, даже когда работаешь в поте лица, глядишь назад, в минувшие годы и десятилетия, — а минувшие времена всегда овеяны праздничным ореолом. Юха стал еще немногословнее и оттого выглядел суровее прежнего. Уцелевшие на затылке волосы, казалось, топорщились сильнее обычного, в маленьких глазках застыло какое-то хрупко-колючее выражение. Он опять стал исправно ходить в имение на отработки. Хозяин разрешил ему работать и больше не наседал на него из-за конных дней. Когда, пообедав, все располагались на отдых во дворе и заходил оживленный разговор о том о сем, старый Тойвола заводил речь о боге и прочитывал длинную лекцию, в которой выявлялся некий «кислый» взгляд на жизнь и вместе с тем какая-то мания разглагольствования, действовавшая на людей как ушат холодной воды. И тут становилось заметно, как сильно постарел Юха за последнее время, особенно за это лето.
Однако все это шло лишь от его тихого, праздничного настроения. Юху пронизывала уверенность в том, что смерть возвысила его, причем не только в глазах людей, но и перед самим собою и даже, в некотором смысле, перед богом. Ведь он теперь среди тех, кто с богом как бы накоротке, совсем как это бывает между работником и патроном, — не надо заискивать, не надо угодничать. Большая часть обыкновенных, суетных людей знает не самого бога, а лишь его имя, вот и приходится иной раз резко обрывать их посреди разговора.
Этим поздним летом, когда Юха знакомой, вдоль изгороди, дорогой возвращается из именья на Тойволу, никакие новые планы не бередят его душу, и он без горечи думает о крушении старых. После возвращения с Туорилы наступило какое-то затишье, какое-то затаенное ожидание. Хотя смерть Вилле еще не забыта, отчетливо чувствуется, что жизнь еще раз изменит свое направление. Ведь многое еще не определилось; вот ведь и насчет торпа придется что-то решать, раз у него нет больше лошади. Только удивительно неохота думать над этим, и спасибо хозяину, что он об этом не заговаривает. Тут вроде надо сперва сделать что-то другое, но что именно — ума не приложить. Ладно, подождем пока, там видно будет.
Усталость с течением лет стала на Тойволе обычным явлением. Рина, хозяйка, от рождения была вялой и бездеятельной натурой, и ни салачный рассол, ни картошка, ни простокваша не шли ей на пользу, даже когда она была в самой зрелой поре. Сидя с ребенком на коленях, она часто раздумывала о том, какое, в сущности, глупое желание заставляет служанок выскакивать замуж. Она уходила в себя и пыталась припомнить, о чем она думала в то время. И получалссь, что у служанки было огромное преимущество — ложась вечером спать, она не думала о том, что ей делать завтра и что осталось недоделанным сегодня. Для служанки этих вопросов не существовало. Торпариху они мучили постоянно. А вот с рождением детей все обстояло наоборот. Само по себе родить — значит родить, и ничего больше, но для служанки это изобличение ее беспутства, для бабы же всего-навсего неизбежная проза жизни, нечто такое, чему вчуже можно даже посочувствовать. И поскольку эта проза — удел женщины, то и служанка всегда стремится выйти замуж. Возможно, и окрики хозяйки делают свое дело — дескать, вырвусь на свободу, только Рина Тойвола не раз горько усмехалась при этой мысли, вспоминая свою привольную жизнь в служанках. Так хорошо вспомнить о ней, когда старика нет дома и ты сидишь перед очагом, ожидая, пока закипит кофейник.