Однако на больших дорогах, на проселках двигаются неясные тени. Вспыхивают огоньки папирос, иногда слышится взрыв смеха. Вот с одной стороны подходят три девицы-служанки в одинаковых ослепительно белых ситцевых платках. К ним присоединяются трое мужчин; и вся компания направляется к крохотной лачуге, где когда-то продавались белые булки и лимонад. Там, во дворе, собирается человек пятнадцать, и никто из друзей отечества никогда не узнает о том, что, собственно, там у них происходит.
Это т е с а м ы е люди. Юха Тойвола ничего об этом не знает. Он весь день был на ногах и теперь, усталый, тащится в свою лесную глушь. В его душе на этот раз нет места подозрительности и подковыриванью, последние дни он не вещал. Он видит теперь только хозяев и их сопротивление. Такой взгляд яснее и вместе с тем цельнее, он гармонирует с нарастающим прибоем времени. Старый Юха всецело живет в атмосфере революционного лета.
А революция продолжается, набирает силу и крепнет. Каждое утро почта приносит вести о том, как движение, исходя из Хельсинки, разрастается по всей стране. Это лето финской бедноты, ее золотое лето. Теперь целыми неделями не попадаются на глаза буржуазные, господские газеты, которые постоянно извращают и передергивают факты, пытаясь идти против рабочей правды. При уборке урожая нет ничего удивительного в том, что хозяин выходит в поле вместе со всеми и, вне себя от бешенства, один ставит в бабки снопы на сжатых полосах. Почти с удовольствием видишь его бессильную ярость, когда жнецы полтора часа сидят на месте и точат серпы. Ни о какой работе наперегонки, как бывало прежде, не приходится и говорить. Бедняцкое лето 1917 года! Свободный, с гордо поднятой головой шагает поденщик по летним дорогам; милы стали торпарю поля его торпа, от них веет радостью и надеждой…
Однако до настоящего времени история всех слоев финского народа была исполнена трагизма, необычайно изощренного трагизма. Судьба не убивала нас, а лишь медленно истязала. Она пригреет нас солнышком и, когда мы оживем настолько, что готовы простереть свои объятия кому угодно, дает понять, что она всего-навсего пошутила.
Зима, январь. Метели, морозы, ясные звездные вечера, когда время в тиши лесов как будто остановилось и прислушивается к событиям прошедших десятилетий, а шорох упавшего с ветки снега — как спокойный глубокий вздох среди благоговейного молчания. Такими были зимы десятки лет подряд, и по узким санным путям, под сенью оснеженных деревьев двигались люди, из поколения в поколение сопричастные этому благоговению.
Так было прежде, но теперь все изменилось.
Теперь вряд ли кто замечает, что стала зима; совсем недавно был ноябрь, в ноябре утихомирили гвардию лахтарей. Всего лишь три недели назад повсеместно прекратили платить налоги. Решено также не платить и церковные сборы. Не сидится дома торпарям. Дома, в одиноких избушках, в сумрачные зимние дни, сторожит, как прежде, сонная тишь, но теперь это никого не устраивает. Этого безотчетно избегают. Что решит эдускунта? Намерены ли буржуи узаконить гвардию лахтарей? Тогда придет пора подняться и нашим ребятам. Что нам эдускунта? Мы проиграли на выборах — ладно, черт побери, проиграли так проиграли, не велика важность. Вся эта эдускунта — бабья затея, буржуи там всегда заодно, проигрываем мы или выигрываем. Рабочие могут завоевать в эдускунте какое угодно большинство — это все равно ничего не значит, пока есть буржуи и ключи от хлебных амбаров висят у них дома на стене. Плевать мы хотели на такие эдускунты и такие большинства. Мы им покажем, за кем большинство. Уж нас-то наверняка окажется больше, когда дойдет до дела.
Все это напоминало именины с танцулькой, когда кофейные столики и прочие тонкости вдруг внушают отвращение какому-нибудь бравому парню и он буянит и лезет в драку.
Юху не обременяют больше сколько-нибудь серьезные домашние заботы, — Лемпи уже четырнадцать, и она отлично справится с коровой, тем более сейчас, когда корова стельная и не дает молока. Десять лет прошло с того великого лета смерти, когда Юха ходил на Туорилу к родственникам. То было лето на старый лад, бесконечное в своей шелестящей сухмени. Юха не вспоминает больше об умерших и столь же мало думает о своей знатной родне: все это далеко от сегодняшнего дня. Теперь на повестке дня стоит торпарский вопрос, о нем теперь говорят — и о гвардии лахтарей. Юха сидит у кого-нибудь из знакомых и разглагольствует пронзительным голосом. Вечером он, позевывая, возвращается домой и едва ли о чем-либо думает. Облик избы со всем ее тряпьем и кроватью с течением времени изменился. Прежде в ней была нужда, теперь в ней еле прикрытая, но самая настоящая нищета; детали быта утратили прежний дух домашности, и изба напоминает батрацкую в крупном хозяйстве, атмосфера которой пропитана грубой непристойностью поденщиков, нанятых прямо с большой дороги. Можно было бы подумать, что все это плод воображения, если бы не бросающийся в глаза факт: вши. Они здесь есть. И в постели, где едят вши, больше не находят приюта вечерние грезы. Вошь не бестолковая, случайная тварь в людском жилище и не обязательно приживается там, где нечистота, хотя так принято думать. Она может отсутствовать в самой обветшалой лачуге, но, тихо и уверенно, всегда появляется там, где все человеческое лежит при последнем издыхании — во фронтовых окопах, в батрацких и прочих пристанищах рабочего люда.
На Тойволе теперь царят нужда и нищета. Юхе не удалось договориться с кем-нибудь о том, чтобы совместно закупать продукты, поэтому за хлебом, который выдается по карточкам, надо ходить в село, за полторы мили от торпа. Это нередко означает, что на Тойволе целыми днями буквально голодают, сидя на одной картошке и салачном рассоле. Лемпи и Мартти по большей части едят одни, так как Юха очень мало бывает дома, иной раз даже не ночует. Эти два тонкошеих, с запавшими глазами существа остались жить. Вон они сидят, серые и вялые, среди негреющих лохмотьев, как живое воплощение нищеты. Они не ходят в народную школу и даже не проходят школы жизни.
Юхе хорошо, когда он в деревне, не дома. Можно пошушукаться с кем-нибудь из «товарищей» — попросить денег взаймы. Ринне — кто, собственно, знает по-настоящему этого человека? Это хитрый, коварный смутьян, но при всем том он втихую опекает старого Тойволу. Ринне дает Юхе мелкие поручения от союза, какие только ему по плечу, и после всегда сует в руку несколько марок. Ринне ворочает большими делами, он состоит и в буржуйских организациях, заседает во всех комитетах. Его брови всегда нахмурены, говорит он отрывисто, краткими пояснениями. Когда Юха вгорячах спорет какую-нибудь чушь, он лишь усмехается. Ринне все-таки лучше любого хозяина.
Однако дела человеческие, раз придя в расстройство, часто идут от плохого к худшему, а от худшего — к наихудшему. В ту среду дела на Тойволе обстояли так: хлеба нет, корове скормлен последний клочок сена, Юха в совершенном отчаянии. Корова через пять недель должна отелиться, невозможно держать ее на одних ольховых листьях. Но трудно и снова идти к Ринне, ведь он был у него совсем недавно. Да и откуда Ринне достанет ему сена? Ребятишки макают картошку в рассол и глотают, давясь. Нет, надо все-таки сходить в деревню, заглянуть к Ринне, — так просто, ничего не прося. Ребятишки начинают всхлипывать, понимая, что опять будут ночевать одни, раз отец уходит так поздно.
Что ни говори, старый Тойвола видит в Ринне существо высшего порядка, — события последних недель обнажили в нем ту черту, что однажды привела его на Туорилу. Когда он приходит к Ринне, он сразу замечает, что явился совсем некстати. Ринне сейчас не до Юхи. Его голос доносится с хозяйской половины, у него какие-то люди, и, судя по обрывкам разговора, беседуют они не о погоде и собрались не случайно. Жена Ринне несет им кофе, а сам Ринне выходит на общую половину посмотреть, кто пришел. С какой-то натянутой любезностью он отвечает на Юхино приветствие и снова удаляется в хозяйский покой. Возвратившись оттуда, его жена говорит: