Выбрать главу

Пирьола — Юхе было все слышно — остановился перед навесом и сказал:

— Да, да, вот и сено, которое привезли от нас.

— Он отобрал его у вас? — спросил один из незнакомцев, чисто и как-то негибко выговаривая слова.

— Так точно.

Тем временем второй незнакомец вошел в избу и увидел те же мелкие неполадки, но совсем другими глазами, чем Юха. «Где твой отец?» — спросил он у девочки. «Не знаю». — «Как не знаешь?» Девочка при всем желании не могла ответить на этот вопрос. Тогда незнакомец повернулся к мальчику и спросил: «А ты знаешь, где твой отец?» — «Нет». — «А он был дома недавно?» «Был». — «Ну так как же ты не знаешь, где он?» — сердито крикнул незнакомец и подступил ближе. Мальчик заплакал. «Ладно, не реви, не съем я тебя».

Юха стоит в хлеве, прижавшись к той стене, где дверь, так что когда Пирьола входит, он видит сперва только Юхину красную корову. Но затем он замечает знакомые, противные, вприщур, глаза и кричит голосом, полным ненависти и какого-то прыткого злорадства:

— Вот он, в компании еще одной красной!

Человек, который заходил в избу, тоже подошел к двери хлева. Юха увидел красивое лицо и стройную фигуру, услышал сказанные ровным голосом слова:

— Выходите сттуда.

Юха подходит к двери и останавливается, — они загородили весь проход. Молодые солдаты глядят на него с таким видом, будто перед ними какое-то нечистое животное.

— Ну, выходите, не слышите, что ли?

Юха выходит, голова у него трясется, глаза совсем круглые. Пирьола как старый знакомый говорит ему:

— Пойдем в штаб, Янне, только не ручаюсь, как все для тебя обернется.

В дороге один из незнакомцев спрашивает:

— Это вы убили господина Пальмункрени?

— Нет, нет, вовсе не я, разрази меня на этом месте… Я тут ни при чем… — Юха шмыгает носом.

— А где ваша винтовка?

— Она там, это верно… Только я при этом не был.

— Ладно, подробности расскажете в штабе.

Они молча идут дальше. Юха подсчитывает в уме, сколько хлеба, салаки, дров и сена осталось дома. Если Пирьола заберет сено, корове не дотянуть до весны. И что станется с сыном? Дочь-то наверняка как-нибудь перебьется в людях. Вспоминается судьба покойной Хильту, на глаза навертываются слезы. Это его смертный путь… Ему уже не возвратиться по этой тропе вдоль изгороди… Ничего-то из его жизни не вышло. Он имел жену, торпарствовал, был социалистом — все это были вещи одного порядка. Он занимался всем этим потому, что так нужно было, а теперь он должен умереть… А дети еще ничего не понимают. Они у него тоже не такие, как у всех, его дети такие, словно их породил человек, который ничего не умеет…

Они выходят к деревне. В едва обозначившихся сумерках дома кажутся Юхе такими, точно с сегодняшней ночи прошло десять лет. Ему уже ясно, что его убьют; какой-то жаркой волною умягчается сердце, из старых глаз, с носа капают обильные слезы. Ноги наливаются усталостью, только теперь это какая-то необыкновенная, оглушающая усталость. В глубине размягченной души все шире разрастается чувство, которое он испытывал на протяжении всей своей жизни, — гнетущее ощущение беспомощности. Если бы шестидесятилетний сын давным-давно умерших Пеньями и Майи, бывшей служанки с Никкили, обладал более развитым умом, на последних километрах своего земного пути он, вероятно, мог бы почерпнуть известное удовлетворение в вышеперечисленных фактах его жизни. Но так они лишь выливались в слезах, трогая все более смягчавшуюся душу.

Все новые и новые дворы появлялись на пути. Некоторые из них кишели солдатами — даже про себя Юха не осмеливался назвать их лахтарями. У коновязей стояли десятки лошадей. На одном дворе Юху посадили в сани, приставили к нему новых конвоиров. Все яснее отдавал он себе отчет в том, что он уже не жилец на свете. Лишь бы поскорее разделались с ним и не пытали. Больно думать о детях и о корове — и все время хочется плакать…

Дело Иохана Тойвола с самого начала сочли ясным и не вызывающим никаких сомнений. Он до последнего дня творил вместе с другими преступные дела — последним была конфискация меховых полстей — и к тому же играл явно не последнюю роль в убийстве господина Пальмункрени, хотя и самый ревностный обвинитель, увидев обвиняемого, усомнился бы в том, что он способен стрелять. А среди местных жителей не нашлось ни одного, который бы посочувствовал ему. Правда, в тот благовещенский вечер некоторые крестьяне невольно испытывали чувство жалости, видя, как его увозят, но им самим это было неприятно, и, когда все осталось позади, они с облегчением подумали, что теперь больше не придется иметь дела ни с Юхой, ни со всем тем, что напоминает им о нем. Так иной человек нарочно отлучается из дому, когда режут скотину, а возвратившись, с удовольствием созерцает аккуратно разделанную тушу.

Юха трясся душой и телом, когда прибыл в место заключения. Он твердил себе, что его убьют в тот же вечер, беспрестанно рисовал в своем воображении, как пуля входит в его тело, бормотал что-то вроде молитвы и потому совсем не обращал внимания на окружающее. В комнате было так тесно, что лишь часть людей могла разместиться лежа. Заключенные кашляли и плевались. По мере того как проходили часы, ожидание смерти становилось все напряженнее. Некоторые молились о том, чтобы бог взял их душу, прежде чем это сделают люди. Смешно было смотреть на молодых хулиганов теперь, когда их зверские лица поневоле являли серьезное выражение. Один из них пытался заговорить с часовым. «Не бойсь, всех не убьют», — ответил тот с равнодушной усмешкой.

Ночь проходит, но на расстрел еще никого не повели. Под утро то один, то другой начинает дремать, и вскоре в комнате слышно лишь сонное сопенье, припадочный кашель да время от времени: «Господи боже, отец небесный». Слышен даже храп: молодой хулиган может отлично спать даже в такой обстановке.

Утром приводят еще пленных. Они хотят пробраться к окну между лежащими на полу людьми, но часовой приказывает им разместиться у внутренней стены.

— Дорого приходится платить за свободу, черт побери! — говорит один из вновь пришедших.

Сон не освежает, всем кажется, будто его вовсе и не было. Однако и короткий предутренний сон способен провести границу между вчера и сегодня. Утром все чутьем угадывают, что до вечера никого не расстреляют. Впереди долгий день допроса.

В половине девятого утра военный судья, комендант и местный начальник пьют кофе. Все трое взвинчены и почти готовы поцапаться друг с другом, — дела несколько подзапутаны, день снова будет тяжелый. Все нужно, и ничего нет. Огромное число пленных — большое неудобство, единой линии поведения по отношению к ним нет. Одних отпускают под поручительство хозяев, других самочинно расстреливают солдаты; если среди них оказываются сапожники, их немедленно сажают за работу. Весь день хозяева тащат на допрос баб и еще черт знает кого. Кто-то требует расписку за телефон, который забрали солдаты. Все это до того выводит из себя, что комендант и судья то и дело невольно переходят на шведский, хотя местный начальник — финн.

Самым трудным все же является вопрос о пленных.

— Прежде всего надо заняться тех, кого ждать смерть, — говорит судья.

— О allaesikunta-huliganer kan man ge brödkort utan vidare,[19] — говорит комендант.

— Так-то оно так, только черт их разберет, кто служил в штабе.

Эти два столь различных мира — заключенных и штабных офицеров — после девяти утра приходят в теснейшее соприкосновение. Судья сегодня в ударе, и дела у него подвигаются быстро. Когда наступает вечер, четырнадцать заключенных сослано на север, девять приговорены к расстрелу.

Тех, кого должны расстрелять, отводят в особую комнату на другой стороне двора. У дверей становятся двое часовых с примкнутыми штыками и гранатами у пояса. В течение дня среди солдат — местных жителей — распространяется весть о том, кто попал в эту комнату. Там заведующий кооперативной лавкой. «Ну, насчет этого мы и не сомневались». Альвина Кульмала и Манта Виртанен. «Как? И их туда же?» И Юха Тойвола. «А, и этот тоже! Стало быть, и его отродья сядут теперь на общинные хлеба!»

вернуться

19

Всех хулиганов, служивших в штабе, можно без промедления пустить в расход (шведск.).