Девятеро в комнате ожидают наступления ночи. Женщины уже несколько успокоились, и одна из них спрашивает у постового, который час.
— Ты что, очень торопишься? — отвечает часовой.
Караулы сменяются. Кто-то снова спрашивает у часовых, не утомительно ли стоять на часах.
— Спасибо за доброту — скоро освободимся. Егерь уже пришел.
— Он встанет часовым?
— Угу… Нарочно просил приберечь для него последнюю вахту.
Задавать вопросов больше не хочется.
Двое малых, неразумных детей человеческих проводили уже вторую страшную ночь в далекой лесной избушке. Вечером девочка прибежала на соседний торп разузнать, не слышно ли чего об отце, но не застала там ни души и с протяжным ревом, задыхаясь, возвратилась обратно. Мальчик плакал в темной избе. Так, беззащитные, они приготовились пережить еще одну ночь. Прежде они постоянно ссорились друг с другом, и отец часто бил их. Теперь им все время мерещилась старая плешивая голова отца, с торчащими пучками волос по бокам. С криком ужаса выплескивались наружу темные инстинкты крови. Пойманная птица и оставшиеся в гнезде птенцы, — может, это сравнение и банально, но во всяком случае верно.
Вон он сидит в углу, этот старый воробей, — руки сложены на коленях, голова трясется. Весь день у него была одышка, кололо в груди. Он был у судьи, но ничего не помнит об этом. То одно, то другое из всего, что он пережил на своем веку, всплывает в его памяти. Первые ночи, проведенные с покойной женой, — что ни говори, это были счастливые ночи. А потом несчастье с Хильту. Теперь, прослеживая судьбу дочери с самого детства, он видит ее жизнь как непрерывный путь к той лунной ночи, когда Хильту утопилась в озере. За отчетливостью своего видения он даже не сознает того, что так стало казаться ему только сейчас. Его голова продолжает непроизвольно трястись, и через некоторое время события его собственной жизни начинают представляться ему в той же последовательности, что и события жизни Хильту…
Слышится негромкая команда: «Выходите». Юха возвращается к действительности, и его мысли начинают идти в совершенно другом направлении. Все выходят. В войне за освобождение Финляндии такие процессии были обычны.
Последним через кладбищенские ворота проходит Юха Тойвола. Другие, что помоложе, беглым шагом идут впереди, лишь грузный заведующий кооперативной лавкой тащится рядом с ним.
Холод, голод и бессонница помогли старому Юхе. Колотье в груди и одышка больше не мучают его. Правда, они еще дают себя знать, но уже не так сильно. Неощутимой стала и дрожь в теле, а в сознании словно очертился какой-то неподвижный круг и лихорадочно снуют тысячи мелких мыслей. Он пребывает в таком состоянии до тех пор, пока ничто не нарушает непрерывности происходящего, пока все идут равномерным шагом и не подается никаких команд. Но когда эта непрерывность нарушается, пусть даже самым незначительным эпизодом, — например, когда егерь отводит железную створку ворот, когда он оборачивается и дуло винтовки описывает в сумраке дугу, тогда Юха чувствует страшный толчок усталого отчаяния. Оно уже не режет, а точно бьет изнутри, как кожаным мячом.
Вот показалась куча песка, выбранного из могилы. «Стой!» Передние останавливаются сразу, задние делают еще несколько шагов. Все стоят неподвижно, слышно дыхание людей, кто-то опустился на четвереньки, но никто не произносит ни слова. Круг в сознании Юхи исчез, его страшно тянет лечь на землю, но он продолжает стоять. На душе у него теперь так, как было однажды, когда он болел и уже принял причастие. Да и разве он только что не причастился? Он совершенно отчетливо помнит, как он стоял в углу сарая на Пайтуле, в счастливом прошлом, но все, что произошло с того момента по сегодняшний день, начисто выпало из памяти. Правда и кривда, виновность и невиновность — все это крайне далекие вопросы для данной ситуации, при данном состоянии ума. В этот момент им нет доступа даже в самый темный уголок сознания. Какое платье было на Хильту в тот день, когда она покидала дом, осиянная солнечным светом? Такое-то было платье, такие-то башмаки…
Юхины чувства констатируют происходящее. Ни слова не говоря, толстяка вывели из задних рядов, приказали ему раздеться и разуться, что он сейчас и делает. Потом он подходит к могиле, чуть осыпается под ногами песок. Зловещее безмолвие… Щелк-щелк — клац! Долгая-долгая тишина, в продолжение которой перехватывающее дух ощущение чего-то противоестественного достигает предела. Выстрел — как огромное облегчение. После того как прошел первый, все пойдет легче.
Вот и второму приказывают раздеться, подойти к могиле — и так далее. Выстрелы гремят, тщетно пытаясь возмутить сломленные души. Как видно, в этой партии нет героев. Женщины издают какие-то дрожащие звуки, но это не плач; вероятно, таков первобытный визг самки, которую разлучают с детенышем. Тщетные мольбы о пощаде, коленопреклоненья — все это уже было в месте заключения.
Вышло так, что наш старый, несимпатичный Юха остался последним. Он еще настолько сохранил способность соображать, что отдает себе в этом отчет и в нем даже рождаются какие-то смутные мысли. И еще он совершенно твердо убежден в том, что недавно принял причастие, он без конца бормочет себе под нос: «Господи Иисусе, прими мою душу». Он несколько колеблется снимать штаны, ибо подштанники у него совсем драные (где уж было такому раззяве раздобыться новыми из гвардейских запасов), да к тому же, в силу обстоятельств, немного… Но он все же расстегивает ремень и сбрасывает штаны. «Господи Иисусе, прими мою душу. Господи Иисусе, прими мою душу».
На дне могилы уже натекла большая лужа теплой крови, когда Юха ступает туда в шерстяных носках. Какая-то сладостная истома заставляет его лечь поверх груды трупов. Края могилы отчетливо вырисовываются на светящемся куполе неба. Сладостная истома сменяется леденящим ознобом. Снизу в затылок упирается чей-то кулак.
На какое-то мгновенье Юха забыл, что, собственно, его ожидает, но вот слышится голос егеря, приказывающий ему встать. В напряженные моменты люди машинально повинуются отданному приказу, — Юха неловко поднимается и, придерживая руками злосчастные подштанники, без какой-либо «последней мысли» повергается в смерть, которая над всеми властна, для всех одна.
Его страдания, — в невидимых счетных книгах они, несомненно, зачтутся в пользу народа, о совокупном существовании которого он понятия не имел, — его страдания были более долгими и глубокими, чем у многих, а быть может, и у любого из тех, чьим страданиям сейчас ведется счет.
Где-то там вдалеке егерь уже уходит с кладбища вместе со своими людьми. Жизненный путь Иохана Абрахама пришел к своему естественному концу, не хватает лишь обычного заключительного слова. Но тут трудно измыслить что-либо внушительное, ибо смерть старого Юхи пришлась на ту пору, когда буря во всю силу бушевала над Финляндией, а все остальное человечество страстно пыталось отгадать, в чем оно, это счастье, которое оно, человечество, так трудно ищет. Какому-нибудь ясновидцу, быть может, и удалось бы что-нибудь подсмотреть, если бы в ту темную ночь он прокрался на кладбище, спустился к трупам в могилу и прислушался к тишине вокруг. Страх вовсе не обязательно был бы его сильнейшим ощущением. В воздухе и в деревьях на кладбище уже чувствуется весна, она снова обещает пение птиц и аромат цветов, а подрастающим детям человеческим — полные радости дни. Все ближе и ближе подбираются они к этому счастью, имя которого тщетно пытались угадать из века в век. Сегодня они еще полагают, что плотские, телесные нужды человека, общественное и тому подобное теснее всего увязывается с понятием этого счастья. Но хоть мы еще и смотрим на вещи столь примитивно, время свое возьмет. Мы уже пришли к тому, что немало людей на какое-то мгновенье испытывают счастье в свой смертный час; именно потому, что мы чувствуем это, мы так одинаково воспринимаем настроение ночного кладбища. И несомненно, что когда-нибудь на веку человечества счастье придет и в царство живых.