Думаю, чего доброго, бог знает, ведь есть такие проходимки; в полиции как послужишь, так ведь на каких негодяев не насмотришься, и говорю ему, – это вам даже смешно должно показаться, – говорю:
– Ну, хорошо, мусье: если все это так, как ты мне сказал, – то, может быть, бог напраслины не допустит: – молись и надейся.
Он руки у меня расцеловал и забрякал цепями, пошел, а я остался на своем месте и думаю себе: вот и два дурака вместе собрались. Первый он, что меня за пророка почел, а другой я, что ему напрасную надежду подал.
А во лбу так-таки вот и стоит, что это напраслина и ужасная напраслина, и между тем вот мы завтра его бить будем и это его щуплое французское тельце будет на деревянной кобыле ежиться, кровью обливаться и будет он визжать, как живой поросенок на вертеле… Ах, ты, лихо бы тебя било, да не я бы на это смотрел! Не могу; просто так за него растревожился, что не могу самой пустой бумажонки на столе распределить.
Подозвал младшего чиновника и говорю:
– Сделайте тут, что нужно, а у меня очень голова разболелась, – я домой пойду.
Пришел домой, ходил-ходил, ругался-ругался со всеми, и с женою, и с прислугою – не могу успокоиться да и баста! Стоит у меня француз перед глазами и никак его не выпихнешь.
Жена уговаривает, «что ты, да что с тобою»? – потому что я никогда такой не был, а я еще хуже томлюсь.
Подали обедать; я сел, но сейчас же опять вскочил, не могу да и только. Жаль француза, да и конец.
Не выдержал и, чтобы не видали домашние, как я мучусь, схватил шляпу и побежал из дома, и вот с этих-то пор я уже словно не сам собою управлял, а начало мною орудовать какое-то вдохновение: я задумал измену.
Глава третья
Вышел я и прямо к приставу, у которого это происшествие было; спрашиваю: как это все тогда, три года назад, происходило и что за баба мать этой девочки.
Пристав говорит:
– Черт их знает, – это дело еще не при мне было, а баба, мать этой девочки, – большая негодяйка, и она, говорит, с своею дочкою еще после того не раз этакую же историю подводила. А впрочем, говорит, кто их разберет: кто прав, кто виноват.
Ну, довольно, думаю, с меня: мы с тобою, брат, этого не разберем, а бог разберет, да с этим прямо в Конюшенную, на каретную биржу: договорил себе карету глубокую, четвероместную, в каких больных возят, и велел как можно скорее гнать в Измайловский полк, к одному приятелю, который был семейный и при детях держал гувернера француза. Этот француз давно в России жил и по-русски понимал все, как надо.
Прикатил я к приятелю и говорю:
– Дай, говорю, голубчик, мне на подержание своего французишку, что у тебя служит: он мне нужен.
– Зачем тебе? – спрашивает.
– Так, говорю, нужен он мне, – на самое короткое время, – всего часа на два.
И говорю это, знаете, так, что приятель мой легко мог заметить, что я не спокоен, потому что задыхаюсь, тороплюсь и волнуюсь, и чем это больше скрыть хочу, тем больше себя, к досаде своей, высказываю и ввожу его насчет себя в сомнение, а тем у него, разумеется, еще больше вопросы вызываю: «что ты, да на что тебе?»
Насилу нашелся увернуться от его долгих расспросов, сказавши, что будто бы встревожен оттого, что получил известие о болезни брата, и не могу удержаться, хочу съездить к француженке гадалке на ленорманских картах погадать: выздоровеет ли мой брат или умрет? ну, а как сам я по-французски не маракую, то… и прочее, и прочее, и прочее.
Не знаю: поверил ли мне приятель или не поверил, но только расспрашивать больше не стал и француза мне отпустил; а я, взявши того, сейчас же опять с ним в карету и говорю:
– Ну, слушай, мусье: знаешь ли ты, по какому делу я тебя взял?
А тот, смотрю, глядит на меня и бледнеет, потому, знаете: наша полицейская служба к нам вольнолюбивых людей не располагает. Особенно в тогдашнее время, для француза я мог быть очень неприятен, так как, напоминаю вам, тогда наши русские отношения с Франциею сильно уже портились и у, нас по полиции часто секретные распоряжения были за разными людьми их нации построже присматривать.
– Что ты это, кажется, – говорю: – сробел? А уже его и лихорадка колотит.
– Помилуйте, – отвечает: – я ни в чем не виноват!
– Да, дуй тебя горою: кто тебе говорит, что ты в чем-нибудь виноват! Тут я, братец, во всем виноват, потому что я изменник: я в такое время вмешиваюсь в дело, куда мне совсем и носа совать не следует; ну, да некуда податься, видно богу так угодно, чтобы я сюда сунулся. И, вообразите себе, я, действительно, в то время так чувствовал, что это богу угодно совершить то, что я делаю. Разумеется, самомнение.
– Слушай же, – говорю: – так и так, вот в чем дело: вот что с одним твоим компатриотом случилось и что ему завтра неотразимо угрожает – плети, а я его от этого намерен избавить.
Спутник мой и рот разинул: он хоть и иностранец был, но давно, как я вам сказал, у нас в России живши, имел о наших порядках понятие и потому, конечно, мог разве за сумасшествие принять, что маленький полицейский исполнительный чиновник вызывается отменить судебное уголовное решение, утвержденное высшею властью. Но я ему говорю:
– Я тебя прошу, любезный друг, на меня открытым ртом не зевать и не ахать, а послужить богу в этом деле, для чего я тебя и взял: знаешь ли ты, куда я тебя теперь везу?
– Не знаю, – говорит.
– Ну, так вот знай, вот сейчас мы остановимся у вашего посольства; мне туда заходить никак нельзя, потому что я полицейский чиновник и нам законом запрещено в посольские дома вступать, а ты войди, и как ваши послы столь просты, что своих соотечественников во всякое время принимают, то добейся, чтобы тебя герцог сейчас принял [1], и все ему расскажи. А я, тем временем, здесь в карете сидеть буду – тебя дожидаться, и если посол скажет, чтобы меня позвать, ну, ты тогда пришли за мной, и я явлюсь и все подтвержу; но, может быть, он и так поверит и сам узнает, что ему надо сделать.
Подъехали мы к посольскому дому, остановились; француз мой вылез и за зеркальные двери в подъезд ушел, а я велел извозчику подальше немножко отъехать и забился в уголок кареты – и жду. И тут вдруг я сообразил всю свою измену и меня начала лихорадка бить…
Глава четвертая
Вдруг, знаете, сразу мне все ясно представилось: за какое я непосильное дело взялся, и это… полицейский-то я чиновник, и как будто на свое правительство… жалуюсь… да еще иностранному послу, да еще французскому, и в такое политическое время… Эх, скверно! изменник я, чистый изменник! И что больше думаю, то все хуже выходит… Эх, как скверно! А французика моего все нет как нет, из-за этих зеркальных дверей, а мне видно, как по той стороне улицы, по противоположному тротуару, все квартальный ходит… Думаю себе: недаром же он тут прогуливается… И, ведь поди, на мой грех, может быть, еще этакий… из внимательных, орденок, гляди, хочет выслужить и стоит, теперь, пожалуй, да соображает, что, мол, это за карета к посольскому дому подъехала? нет ли тут чего? да возьмет, вор, и заглянет в окно; а я вот тут и есть! Узнает, бездельник, потому что меня по полиции все знали, и скажет: «А-а, милостивый государь, так вы изменять!» да сейчас донесет по начальству; и поминай как звали… И дома не побываешь, а прямо через Троицкий мост, да в Петропавловскую крепость, а там для нас, изменников, обители многи суть… Страх такой обнял, что лежу в углу кареты, как мокрый пес колечком свернувшись, а сам так же, как пес на холоду, и дрожу, и уже ругательски себя ругаю, что заварил этакую крутую кашу… И все, знаете, одним глазком поглядываю из окошечка на квартального, который насупротив гуляет, а сам все книзу, да книзу с сиденья на пол кареты спускаюсь, и норовлю, чтобы пятками дверцу оттолкнуть, да по низку стрекача дать, благо – я тут вблизи пролетный двор знал – и искать бы меня негде было.
1
В Петербурге в это время французским послом и полномочным министром находился, кажется,