– Куда?
– В часть.
– Выпустили?
– Да; на другой день пристав приехал, расспросил обо мне и послал к графине: действительно ли я с нею? Оттуда дворник их знакомого художника прислал, тот поручился, меня и отпустили. А у мужика там, в части, рубль пропал. Он после сказал мне: «Это твоя вина, – я за тебя заключался, – ты должен мне воротить», – я отдал…
– Вы, значит, на него не сердились?
– Нет, да ведь он умен, он мне сказал: «Я бы, говорит, от тебя и не бежал, да боялся, что у тебя вумственные книжки есть. А то, сделай милость, буду на угощении благодарен». Чай с ним вместе пили. Отличный мужик. «А если еще остача есть, говорит, купи моим детькам пряничного конька да рыбинку. Я свезу – скажу: дядька прислал, – детьки малые рады будут». Хороший мужик. Мы поцеловались.
– Значит он вас до грошика обобрал?
– Я сам отдал.
– А зачем?
– Отдал, да и все.
– А сами куда и с чем пошли?
Шерамур только рукой махнул.
– Тут, говорит, – у меня началась самая тяжкая пора, я едва рассудок не потерял.
– Отчего же собственно?
– От ужасного божества… беда что такое было.
– Верно, опять графиня?
– Да; и другие, – если бы англичанка моего этого спасения верою не подкургузила, так я погиб бы от святости.
– Валяйте, валяйте, – говорю, – разве можно на таком интересном месте останавливаться: сказывайте, что такое было?
Глава десятая
В московском доме графини, где она провела сутки и уехала далее, по-видимому совсем позабыв о Шерамуре и не сделав на его счет никаких распоряжений, он нашел того профессора живописи, который за него поручился.
Это был единственный человек, к которому наш герой мог обратиться в своем положении. Он так и сделал. Считая имена недостойными человеческого внимания пустяками, Шерамур не знал, как звали художника, но, по его словам, это был человек пожилой и больной. Он жил со своим семейством, занимая один из флигелей в доме графа, который считал себя покровителем какого-то московского художественного учреждения. Остальной дом был пуст и оберегался одним старым лакеем. Лакей этот питал какие-то особенные чувства к профессору и свел к нему Шерамура. Тот выслушал чудака и говорит:
– По-моему, вам не стоит за графиней ехать.
– Я, – говорит Шерамур, – спросил, отчего? А он не отвечает. Большущее что-то пишет и все помазикает кистями и отскочит: высматривает.
«Я, – говорит, – не советую… – И опять мазикает. – Графиня, я думаю… вами тяготится».
«Сама, – говорю, – пригласила».
«Это ничего. – И опять помазикал, отскочил и смотрит в кулак на картину, и говорит: – Это ей все равно; они люди, особенные, у них это ничего-с».
И еще помазикал, помазикал, а потом положил свои снасти, закурил трубочку и сел против картины.
«Вы, – спрашивает, – „Эмиля“ Руссо читали?»
«Не читал, а слышал: опыт какой-то делали – воспитать человека».
«Вот, вот, вот! – вот и вы на этот опыт взяты: вы лучше удирайте».
«А что она мне сделает?»
«Да нехорошо, – говорит, – с ними возиться. Ведь ей делать нечего – вот ее забота. Ее отец, бывало, для собственной потехи все лечил собственных людей, а эта от нечего делать для своей потехи всех ко спасению зовет. Только жаль – собственных людей у них теперь нет, все искать надо, чтобы одной перед другой похвастать: какая кого на свою веру поймала. Всякая дрянь нынче из этою глупостью потехою пользуется: „я, дескать, уверовал – дайте поесть“, а вы студент, – вам это стыдно».
Я говорю:
«Мне это все равно, – я религии не признаю; а если можете пять рублей мне занять, так я поеду, потому что она мне сулила дать школу».
Он говорит:
– Нате вам пять рублей, а школы она вам не даст, а если даст, так вас оттуда скоро выгонит.
А когда я хотел расспросить, отчего не даст? – Он вдруг закашлялся и говорит:
«Ну вас совсем! Если вы такой бестолковый, – ступайте куда хотите: у меня чахотка; а вы… ничего не понимаете».
Шерамур взял пять рублей и отправился к месту своего призвания, где его осетили трагикомические случайности, которые имели на него роковое влияние и довели его до эмиграции.
Глава одиннадцатая
Во-первых, его не ждали и, как художник отгадал, – не желали видеть в имении, куда он явился не то педагогом, не то Эмилем. Встречен он был сухо, как человек никому не нужный; даже помещения ему не дали, и благодетельницы своей графини он не видал. В этом, по его словам, был виноват тот же враг студентов, буфетчик, способный за три целковых отравить кого угодно. Он сбыл Шерамура сначала в чулан при конторе, а потом в каморку при прачечной. У его выломанного порога была ямина, а под окном зольная куча, на которую выбрасывали из кухни всякую нечисть, и тут, как говорил Шерамур, постоянно «ходили пешком три вороны и чьи-то птичьи кишки таскали». В самой же храмине здесь была такая жара и духота, что Шерамур, к великому своему удивлению и благополучию, – тяжко заболел: у него сделался карбункул, который он называл: злой чирей. Ему не дали умереть и прислали к нему фельдшера – молодого еврея, который здесь тоже был и врачом и религиозным Эмилем: графиня его второй год воспитывала к христианству. Главный труд обращения его уже был окончен, и по осени он назначался на короткое время на выставку в религиозные салоны Петербурга, а оттуда к отсылке за границу для крещения по наилучшему образцу какой-то из неизвестных сект. Еврей был такой же горький человек, как Шерамур, – он был вырван из солдатчины благодаря тому, что решился оказать склонность к христианству. Он уже второй год жил здесь неизвестно по какому праву и, чувствуя свое рискованное положение, пел стишки и читал «трактатцы», – но он был, разумеется, гораздо находчивее Шерамура и сделал ему важную услугу – спас ему жизнь.
Шерамур лежал без всякого присмотра – его дверь часто некому было затворить, и вороны заходили к нему пешком даже в самую комнату, но фельдшер нашел, что случай этот достоин иного внимания. Он доложил о больном графине и удостоверил ее, что болезнь опасна, но не заразительна. Он знал, что это был для нее бенефисный случай: она сейчас же пришла с книжечками и флаконом разведенной водою мадеры и читала Шерамуру о спасении верою. Он ничего не понял, а она ушла, оставив ему трактатцы, но флакон унесла. Еврей ему сделал выговор:
– Что вам такого, – говорит, – понимать, – спросит: «погиб?» – говорите; «погиб», – а если «спасен», так «спасен».