— Нельзя тебе меня трогать. Поклянись своему Богу, что не дотронешься до меня.
— Девка, — прохрипел он и швырнул на землю смятую шапку. За ним хлопнула дверь.
Эли вернулся ночью. Осторожно постучал, и Геновефа знала, что это он.
— Я забыл шапку, — сказал он шепотом. — Я люблю тебя. Клянусь, что не дотронусь до тебя, пока сама этого не захочешь.
Они сели на полу в кухне. Языки красного пламени освещали им лица.
— Вот выяснится, жив ли Михал… Я все еще его жена.
— Я буду ждать, только скажи, как долго?
— Не знаю. Ты можешь смотреть на меня.
— Покажи мне грудь.
Геновефа спустила с плеч ночную сорочку. Красным светом блеснули обнаженные груди и живот. Она слышала, как Эли задержал дыхание.
— Покажи, как ты меня хочешь, — прошептала она.
Он расстегнул штаны, и Геновефа увидела набухший член. Она почувствовала то наслаждение из сна, которое было венцом всех усилий, всех взглядов и ускоренных дыханий. Это наслаждение было вне всякого контроля, его нельзя было удержать. То, что сейчас появилось, было пугающим, потому что больше, чем оно, уже ничего быть не могло. Оно сбывалось, оно проливалось, заканчивалось и начиналось, и с этого момента все, что ни произойдет, будет пресным и отвратительным, а голод, который проснется, будет еще сильнее, чем когда бы то ни было до сих пор.
Время Помещика Попельского
Помещик Попельский утрачивал веру. Он не переставал верить в Бога, но Бог и иже с ним становились какие-то невыразительные, плоские, как гравюры в его Библии.
Помещику все представлялось в полном порядке, когда из Котушува приезжали Пелские, когда он играл по вечерам в вист, когда разговаривал об искусстве, когда обходил свои подвалы и подрезал розы. Все было в порядке, когда из шкафов пахло лавандой, когда он сидел за своим дубовым столом, держа в руке перо в золотой вставочке, а вечером ладони его жены массировали ему усталую спину. Но как только он выходил, выезжал куда-нибудь за пределы дома, пусть даже в Ешкотли на грязный рынок или в окрестные деревни, то совершенно терял физический иммунитет к миру.
Он видел разваливающиеся дома, прогнившие заборы, истертые временем камни, которыми выложена главная улица, и думал: «Я родился слишком поздно, мир близится к своему последнему часу. Все кончено». У него болела голова, зрение слабло, Помещику казалось, что свет меркнет, у него мерзли ноги, и какая-то неопределенная боль пронизывала его. Было пусто и безнадежно. И помощи ждать неоткуда. Он возвращался во дворец и прятался в своем кабинете — на какое-то время это удерживало мир от распада.
Но мир все равно распался. Помещик осознал это в тот момент, когда увидел свои подвалы, вернувшись обратно после того поспешного бегства от казаков. В подвалах все было разгромлено, побито, порублено, сожжено, растоптано и разлито. Он оценивал ущерб, бродя по щиколотку в вине.
— Разруха и хаос, хаос и разруха, — шептал он.
Потом лег на кровать в своем разграбленном доме и размышлял: «Откуда в мире берется зло? Почему Бог разрешает зло, ведь он же добрый? А может, Бог вовсе не добрый?»
Лекарством от меланхолии Помещика стали перемены, происходящие в стране.
В восемнадцатом году предстояло много всего сделать, а ничто так не лечит тоску, как активная деятельность. Весь октябрь Помещик медленно раскачивался для общественного почина, пока в ноябре меланхолия его не покинула и он не оказался по другую сторону. Теперь, наоборот, он вообще не спал, и у него не было времени поесть. Он курсировал по стране, побывал в Кракове и увидел все, как пробужденная ото сна принцесса. Он организовал выборы в первый сейм, был основателем нескольких товариществ, двух партий и Малопольского Союза Владельцев Рыбных Прудов. В феврале следующего года, когда утвердили малую конституцию, Помещик Попельский простудился и снова оказался в своей комнате, в своей кровати, с головой, повернутой к окну, — то есть в том месте, из которого и отправился.
После воспаления легких он возвращался к здоровью, как из далекого путешествия. Много читал и начал писать дневник. Он хотел с кем-нибудь поговорить, но все вокруг казались ему банальными и неинтересными. Так что он приказал приносить ему в постель книги из библиотеки, а по почте заказывал новые издания.
В начале марта он вышел на свою первую прогулку по парку и снова увидел мир уродливым и серым, полным разложения и распада. Не помогла независимость, не помогла конституция. На тропинке в парке он увидел, как из-под тающего снега выступает красная детская рукавичка, и неизвестно почему это зрелище глубоко запало ему в память. Упрямое, слепое возрождение. Инерция жизни и смерти. Нечеловеческая машина жизни.