Кто знает, когда ему в голову впервые пришла эта мысль? И почему? Вполне возможно, и даже вероятно, что он видел себя мучеником. Ведь всего за полвека до него Дженнер заразился оспой, впервые иммунизировав себя — по крайней мере, он надеялся — материалом, взятым из язв коровьей оспы. Генри — вне всякого сомнения, эгоцентрик — мог рассматривать свои действия с той же точки зрения. Эксперименты, предпринятые во благо человечества, ради славы науки, но предполагающие жертву со стороны ученого. По крайней мере, он пожертвовал своим личным счастьем.
Вполне возможно, Генри знал об уникальных аномалиях в Тенне еще со времен учебы в Венском университете. Там, учитывая его растущий интерес к болезням крови и его одержимость кровью, он мог познакомиться с работами Виели и Грандидье, опубликованными несколькими годами раньше. Кто знает, может, любовь к прогулкам в Альпах возникла именно из-за этих находок? Мне кажется вполне вероятным, и я даже почти уверен, что первый визит Генри в Тенну относится именно к этому времени. В убеждении — похоже, ошибочном, — что там говорят на ретороманском, он даже мог приступить к изучению языка, рассчитывая, что это пригодится в будущих исследованиях.
Искал ли он в начале 1860-х конкретную семью гемофиликов? Сомневаюсь. В таком случае он нашел бы ее и поступил бы так же, как двадцать лет спустя. Может, это ему просто не пришло в голову. Или только после того, как в глазах почти всех окружавших его людей — но не в собственных? — Генри добился исключительного успеха, стал ведущим специалистом в своей области, лейб-медиком, профессором, он стал задаваться вопросом, каковы же его истинные достижения. Он не внедрил никаких новшеств, ничего не открыл, если не считать открытием подтверждение выводов других исследователей о том, как переносится и передается гемофилия. А если бы у него в семье был носитель гемофилии? Если бы у него был свой гемофилик?
Отверг ли он поначалу эту мысль как чудовищную? Мне бы хотелось так думать, хотелось бы хоть что-то сказать в его оправдание. Но у меня нет доказательств ни того, ни другого. У меня вообще нет никаких доказательств. За исключением убежденности, что так должно было быть, поскольку это единственно возможное объяснение. Я абсолютно уверен, что как только эта мысль пришла в голову Генри, она осталась там и начала расти, и он не мог избавиться от нее, даже если бы хотел. Вполне вероятно, прадед убеждал себя, что если не наберется мужества этого сделать — он ставил себя, знаменитого врача, любимца королевы, в центр всего, — то будет сожалеть об упущенной возможности всю оставшуюся жизнь. Управлять обстоятельствами — вот каков ответ.
Звонок в дверь. Конечно, Пол опять забыл свои ключи. Но это не Пол, а представитель общественности Мейда-Вейл, который обращается ко мне за поддержкой в их усилиях запретить строительство двух высотных зданий, запланированное на Паддингтон-Бейсин. Он хочет войти, хочет «обсудить» все со мной, и бесполезно доказывать ему, что здесь Сент-Джонс-Вуд, почти в миле оттуда.
— Их будет видно из вашего дома, — сообщает он, словно этот аргумент решит дело. — Их будет видно из Ричмонда!
У меня не хватает духа сказать ему, что огромные деревья в дальнем конце сада заслоняют не только вид, но и свет, а также не пропускают свежий воздух к задней стороне дома. Я покорно обещаю написать своему депутату, мэру Лондона, плюс нескольким советникам в Вестминстере. Гость с вожделением смотрит на виски (или мне это кажется), и я вдруг понимаю, что не хочу его отпускать. Мне он кажется довольно милым, и мне нужен собеседник, который мне что-то расскажет, пусть даже о грубых ошибках властей, лишь бы отвлечься от мыслей о своем прадеде. Но когда я предлагаю ему выпить, он отвечает, что не может — он за рулем, — и тогда я понимаю, что гость смотрел не на виски, а на стопки бумаг на столе. Он спрашивает, что я пишу.
— Биографию одного человека. — Я не уточняю, что не пишу, а писал.
— Наверное, приятное занятие, — задумчиво произносит он.
— Иногда.
Я думаю, что после него придет мой сын и мне не придется быть наедине со своими мыслями. Я его провожу, потом придет Пол, а потом вернется Джуд. Глупо, да? Но это не мое преступление, не мой грех, не мой ужас.
Я выхожу вместе с ним на тротуар и смотрю в сторону станции метро на противоположной стороне площади. Там никого нет, если не считать женщины, прогуливающей йоркширского терьера, — ни Пола, ни, конечно, Джуд. Представитель Мейда-Вейл садится в машину и едет в следующий пункт назначения. Я возвращаюсь в дом. Сумерки опускаются быстро, и если я снова выйду, высматривая сына, то не увижу конца улицы. А что, если мысли Генри были похожи на сумерки, на сгущающуюся тьму? Когда он состарился, когда сожалел о содеянном?