— Спасибо, герр Хоффер, — произнесла фрау Шенкель, — но внешний вид — это еще не все.
Герр Хоффер слишком устал и изнервничался, чтобы снова повторять разговор, который уже столько раз происходил наверху. Он положил ногу на ногу и скрестил руки на груди. По его подсчетам, фрау Шенкель было под шестьдесят. Когда они впервые познакомились, ей было уже сильно за сорок, впрочем, за фигурой она следила. Хотя и тогда была похожа на тощую цаплю. Если честно, сейчас она напоминала жестокого молодого Медичи с картины Боттичелли из коллекции "Кайзера Фридриха" — эта картина чрезвычайно поразила его в юности, в один из первых приездов в Берлин. Первый портрет, передающий истинную сущность модели, прочитал он, — как взволновала его эта подпись! Он был еще в том возрасте, когда кажется, что истинной сущности ни у кого, кроме тебя, и быть не может. Совсем недавно и так давно. Ах, юность, о ней можно сказать то же самое!
Дымный свет свечи исказил черты секретарши до неправдоподобия. Длинный нос, почти достававший до верхней губы, отбрасывал длинную зыбкую тень, а привычно приподнятая правая бровь делала лицо злым и самодовольным, усугубляя сходство с молодым Медичи.
Иногда он мечтал о молодой привлекательной белозубой секретарше. Вместо фрау Шенкель. До такой степени, что желал ей заболеть и пораньше выйти на пенсию. Прочь из его жизни.
Если бы люди умели читать мысли, жизнь была бы непереносима.
Хильде Винкель высморкалась и, извинившись, вытерла глаза. Никто даже не ответил. Бог создал людей не для того, чтобы мерзнуть в темных сырых подвалах, без еды и воды, пока их дома бомбят фугасами. На самом деле эти внезапные приступы отчаяния были проблеском истинного понимания того, что происходит. Обычно удается сосредоточиться на деталях: как удобнее усесться на каменном полу или видно ли, что у тебя штопаные носки. Однажды герр Хоффер весь налет просидел в бомбоубежище, гадая, почему кофе теряет вкус, если его кипятить в кастрюльке, и в то же время он может быть приготовлен как следует, только если его залить крутым кипятком. То, что настоящего кофе он не нюхал уже два года, вообще не коснулось этих рассуждений, настолько захвативших его, что к ним подключились и обоняние, и вкус. Сабина потом утверждала, что он предавался сексуальным фантазиям, в чем он не смог ее разубедить, как ни старался. У них над головой ревели пикировщики, совсем как колонна грузовиков, мчащихся по колдобинам, а он все думал и думал про кофе. Все остальные разы его сковывал страх, стоило спуститься в бомбоубежище, хотя шум сверху был гораздо тише. Поэтому он предпочитал оставаться дома в крепости из подушек.
Хильде слезно всхлипнула, и герр Хоффер снова по-отцовски опустил руку ей на плечи. Какой же она была худенькой!
Конечно, Бендель обнимал Сабину точно так же. Но мотивы у него были совсем другие.
Я не могу говорить, как будто у меня нет языка. Но моя голова поет. Совсем как дерево на рассвете весной в глубине Шпреевальда. Один из трех иногда говорит со мной, он говорит какую-то бессмыслицу, иногда рифмованную. Кажется, я понимаю его. Он высовывает язык. Жизнь — это бессмыслица, которая иногда рифмуется.
22
Перри несколько минут глядел на заснеженные вершины и золотую долину. Руки у него перестали трястись. Нездешний мир глубоко проникал в душу — мир чистый и невинный.
Потом принялся скатывать картину — аккуратно и неторопливо.
Скатать картину… оказывается, и такое возможно. В трубочку, словно лист картона. Только не слишком плотно, чтобы краска не начала шелушиться, а то и отваливаться кусками вдоль трещин толщиной с волосок, вокруг пузырей в углу. Сейчас здесь, в подвале, пока он скатывал старую картину Кристиана Фоллердта, ему стало казаться, что его прежняя жизнь обретает некий смысл, что все разрозненные поступки в конце концов сложатся в некое единое целое — и только когда составные части соберутся вместе, станет ясно, что оно означает.
Дома в Вермонте у них был сосед, который из всякой дребедени, собранной по дворам и фермам, из мелкой проволочной сетки и раскрашенного гипса мастерил огромных кукол, и пока краска не ложилась на место, невозможно было догадаться, что получится из кучи никому не нужного хлама. Краска придавала смысл всем предьщущим действиям, как бы стягивала воедино детали — и вот уже кукла-великанша занимает место рядом со своими товарками на поле перед домом. Сосед был никакой не художник — просто сумасшедший, но сейчас Перри осознавал, какой бесформенной грудой мусора может казаться жизнь, пока не нанесен последний мазок.
Он держал в руке толстый рулон грубого холста. Или дерюги. Словно картины и не было вовсе. Ему хотелось плакать, но душа его ликовала.
Мой карандаш почти исписался. […?] Рано или поздно наступает момент, когда ты разлучаешься со своей судьбой. Тогда жизнь становится сложной.
23
Даже Бенделя он провел.
Тот то и дело заскакивал в Музей, но его задабривали допуском в запасники в Luftschutzbunker. Если кто вдруг упоминал про подвалы, герр Хоффер немедленно заявлял, что там сыро и слишком много крыс. Штурмфюрер СС Бендель направлялся в галерею девятнадцатого века и застревал у Ван Гога.
Когда в конце сорок первого Ван Гога сняли и тоже перенесли в Luftschutzbunker, Бендель попросил показать его.
В Luftschutzbunker герр Хоффер не спускал с него глаз. Он бы с превеликой радостью спустил Ван Гога в подвал, но пока Бендель был в городе, это было рискованно. "Художник в окрестностях Овера" не отпускал его.
— Теперь я понимаю, герр Хоффер.
— Что вы понимаете?
— Главное — это видение художника. Оно превыше чужих жизней, превыше всего.
Герр Хоффер смотрел на картину и чувствовал себя ее хозяином. В Luftschutzbunker был установлен вентилятор, но все равно пахло масляной краской и туалетом.
"Ван Гог предвосхитил экспрессионистов более чем на пятнадцать лет" — вот с чего он начинал, подводя посетителей к этой картине. Теперь герр Хоффер этого не говорил, как не упоминал и про психическое расстройство художника.
— Видение любого великого художника уникально, герр Бендель. Это дар, и художник должен относиться к нему с уважением, так же как к любой поверхности, на которой пишет.
— Удивительно, — ответил Бендель, развернувшись к герру Хофферу на скрипучих каблуках, — что вы сравниваете видение художника и простой холст.
— Не только холст, — возразил герр Хоффер, слегка задетый его словами. — Это может быть хоть глиняный горшок, хоть газета — что угодно. Хоть старая потрескавшаяся стена.
Бендель по-мальчишески рассмеялся. Как всегда, слишком громко.
— Вы буквалист, — заметил он. — Не уверен, что наш великий художник одобрил бы буквализм.
— В его голове форма и содержание были неразрывно связаны, как, например, в голове древнего китайца. На что мы смотрим — на пшеничное поле на севере Франции или на человеческую душу, отраженную в нервных мазках кисти?
На мгновение штурмфюрер СС Бендель замер.
— Я вижу нечто совсем другое, — сказал наконец он и вышел.
Они никогда не говорили о политике — бродили по храму искусств, будто отгороженные от внешней жизни. Бендель иногда упоминал фюрера, но только чтобы сообщить, как тот относится к какому-нибудь художнику (обычно девятнадцатого века). Про своего начальника, рейхсфюрера СС Гиммлера, он не говорил никогда и в форме появлялся редко. Рассказывал смешные анекдоты про маршала Геринга. Якобы однажды Геринг посетил сталелитейный завод, где забрел под магнит и взлетел в воздух на своих медалях. (Судя по всему, Геринг сам находил подобные анекдоты забавными, что, с одной стороны, слегка успокаивало герра Хоффера, а с другой — портило все удовольствие от анекдота.)
Однажды герр Хоффер назвал его радикальным романтиком.
— Знаете, как Достоевский назвал романтика, герр Хоффер?
— Боюсь, что нет.
— Мудрецом. В "Записках из подполья".
— Ах, да, — ответил герр Хоффер, не читавший Достоевского, — отличная книга, но слишком уж русская.