— Потрясающе, — с улыбкой закивала фрау Шенкель.
Хильде хмурилась.
— И кем же был наш дорогой крайсляйтер Фест до войны? — взвыл Вернер, снова сделавшись самим собой. — Зеленщиком в белом халате. В Эбсторфе.
— У меня зять был станционным смотрителем в Эбсторфе, — сказала фрау Шенкель. — Железные дороги — это у нас семейное.
— Давайте поставим пластинку? — пробормотал герр Хоффер. — Оффенбаха. "Orphee aux enfers".[18]
— Крайсляйтер Фест тесно сотрудничает с гестапо, — сказала Хильде. — С крайсляйтером Фестом шутки плохи.
— А моя сестра, между прочим, терпеть не могла паровозов, — продолжала фрау Шенкель. — Однажды, ей лет пять было, стояла на платформе, вдруг ух! — все кругом в дыму и пару.
— Генрих! — вскрикнул Вернер Оберст своим довольно высоким, пронзительным голосом. — Зачем ты это сделал?
Бомбардировка приутихла. Мысленным взором они почти что видели артиллеристов, в таком же удивлении, как и они сами, замерших возле своих орудий. На мгновение герр Хоффер закрыл глаза. Всю жизнь ничто и никогда не сходило ему с рук. Бог все видел и принимал меры.
— А что он сделал? — не поняла фрау Шенкель.
— Ты ей скажи, Генрих, ты ей скажи, — произнес Вернер тоном, который в других обстоятельствах и у другого человека можно было бы назвать грустным.
— Он грозился меня убить, — прошептал герр Хоффер.
— Не совсем. Отправить на русский фронт.
— Вот именно.
Борясь с подступающей тошнотой, герр Хоффер сглотнул слюну.
— Я не мог оставить Музей, — произнес он, не открывая глаз. — Я был необходим здесь.
— Для чего?
— Это случилось в январе прошлого года, до приказа об эвакуации.
— И что?
— Дай договорить, — ответил он и попытался пройтись с матерью по лугу, усыпанному цветами, но смог увидеть только Сабину с Бенделем. Державшихся за руки. Герр Хоффер сделал очень глубокий вдох, который, впрочем, до легких почти не дошел. — Стояли чудовищные холода. Помните, какая была ужасная зима в прошлом году? Фест меня вызвал, и я, разумеется, перенервничал. Наверное, вы все согласитесь, что он не самая приятная личность. В общем, он сразу перешел к делу. По его словам, большевики готовились освободить Ленинград, и там не хватало зрелых, умных людей. Я немедленно сказал, что мое пребывание в Лоэнфельде — вопрос жизненной важности. "Для кого?" — спросил он; и тут я допустил ошибку. Я ответил, что это важно для "Кайзера Вильгельма". "Ага, — сказал он, — но не так уж важно для рейха".
— Вы его не убедили, — заключила фрау Шенкель.
— Если бы я сразу сказал, что это важно для рейха…
— Мы все поняли, — тихо произнес Вернер. — Ты ошибся.
— А он продолжает: "Вы что предпочитаете, герр Хоффер, Ленинград или Дахау?" Дахау — это, конечно, уж слишком. Пустые угрозы. За что меня в Дахау? Что я такого сделал?
Вернер хмыкнул. Остальные отвели глаза.
Герр Хоффер снова зажмурился. Все равно что рассказывать непоседам дочерям о картинах и античных мифах. У него не очень получалось, он не умел говорить на разные голоса. Да и Музей им нравился только потому, что в нем можно было носиться по залам, галдеть и раздражать Вернера.
— Ну? Генрих, мы все внимание.
— Простите. На стенах в его кабинете висели только фотографии скаковых лошадей и несколько открыток с сельскими видами окрестностей Ганновера. И календарь «Сименса». Ты сам видел. Ну и портрет фюрера, разумеется.
Никто не ответил. Златые стебли ив. И мандолина. О ветер западный, как тяжка моя зависть ко влаге твоих крыл!
— Генрих?
— Я ответил, что, являясь и. о. и. о. директора, обязан присутствовать, когда настанет момент переводить фонды Музея на соляной рудник. Тогда он обошел письменный стол и уселся на него с моей стороны, покачивая начищенным сапогом. Сапоги — единственное, что не вызывает в нем отвращения.
— По-моему, Генрих, это мы уже уяснили.
— Я вообще не понимаю, как стол под ним не сломался. Помните, какой он толстый? Я сидел на стуле в центре комнаты, далеко от стола. Было очень тихо.
Герр Хоффер открыл глаза и тут же снова зажмурился — Вернер смотрел на него не моргая. Ему представился бесконечно простирающийся вдаль сверкающий паркет и уставившийся на него толстый крайсляйтер в шутовских подтяжках и запах пота с одеколоном. Снова он почувствовал себя одиноким маленьким человечком, одним на пустом паркете.
— И что? Генрих!
— Я знал, что он скажет. Нашего крайсляйтера все знают. Он сказал, что мы можем договориться.
— А-а. Ну-ну.
— Я сделал вид, что не понимаю. Он разозлился.
— Мне кажется, вы предпочитаете Ленинград, герр Хоффер. Кажется, вам жарко!
Это показалось всем смешным; герр Хоффер тоже выдавил вялую улыбку.
— Да, если бы только над этим можно было посмеяться. Отправив меня на русский фронт, он бы наложил лапу на всю коллекцию.
— Следовало донести на него начальству. Это уголовное преступление. Ортсгруппенфюрер в Баварии, не помню, где в точности, в общем, его взяли. За растрату.
— А моя семья? — уязвленно спросил герр Хоффер. — Не забывай о политике Партии. Пожалуйста, Вернер, подумай, что стало бы с моей семьей.
— И ты ее отдал.
— Можно и так сказать. Впрочем, именно этого ты и добиваешься.
— И это еще мягко сказано, Генрих.
— Вернер, дай мне хотя бы договорить! Спасибо. Фест пришел в Музей на следующий день. Как всегда навеселе. Настоял на посещении Luftschutzbunker. Мы пошли туда вместе. Он выразил недовольство запахом из туалета. Мы дошли до Тенирсовой «Венеры» и «Клеопатры» фон Бона, и он распустил слюни. Сделал несколько пошлейших замечаний. Я едва не бросился на колени, умоляя, чтобы он не забирал обеих, и, поскольку Фест был пьян, он обнял меня за плечи и великодушно согласился забрать одну. К сожалению, он выбрал не фон Бона.
— Значит, вкус у него все-таки есть, — заключил Вернер. — Как сказал Макс Фридландер: "Художник любит природу, а не искусство. Искусство больше всего любят дилетанты".
— Не понимаю, к чему ты это, Вернер.
Вернер ухмыльнулся. Очередная его шуточка.
— Через две недели я принес Тенирса к нему. К тому времени картина уже была в бомбоубежище, оттуда ее несложно вынести.
— А нам сказал, что спустил ее в подвал.
— Я сделал это ради Музея, — не слишком уверенно ответил герр Хоффер.
— Оставь, — отмахнулся Вернер. — Ты просто спасал свою шкуру. Кстати, по словам нашего толстяка, все было по-другому. Он утверждает, что ты первый предложил сделку.
Герр Хоффер кивнул, не сводя глаз с квадратов камня в потолке и стараясь не кривиться от воспоминаний.
— Но только после того, как мне стало ясно, чего он хочет, пусть даже он и не сказал в открытую. В наше время изворотливость — важнейший навык.
Фрау Шенкель вздернула голову и вперила в герра Хоффера тяжелый взгляд.
— Герр Хоффер, вы хотите сказать, что, желая избежать призыва, подкупили крайсляйтера картиной из музейного фонда?
— Это слишком сильно сказано, фрау Шенкель…
— И сделали меня невольным соучастником?
— О чем вы? Не понимаю.
— А кто, по-вашему, печатал фальшивую опись, герр Хоффер?
— Фрау Шенкель, — вмешался Вернер, — никому нет дела до вашей описи.
— А мне есть!
— Послушайте, — раздался приятный молодой голос Хильде Винкель, — почему мы все время должны ссориться? Варвары у ворот!
— А, вот он — ваш драгоценный реализм, моя дорогая фрейлейн Винкель! — вскричал Вернер Оберст.
— Не реализм, а натурализм. Я предпочитаю термин "натурализм".
— Какая разница? Мне казалось, они взаимозаменяемы.
— До определенного предела, герр Оберст.
— Что ж, может быть, если смотреть с философской точки зрения.
— Приведу пример. Это ляжет в основу моего диплома. Разница, а точнее, различие, — продолжала Хильде, кипя безвредной, хоть и немного агрессивной юношеской энергией, — очевидна при сравнении ранней и поздней древнегреческой скульптуры. В том, как поздняя скульптура путем подражательного натурализма отдаляется от более древних норм идеализма. Особенно интересно влияние обоих периодов на наших современных мастеров, например Брекера, Торака, Альбикера. Видите ли, я убеждена, что в своем творчестве они новаторски сочетают оба периода. К примеру: изображая напряжение, усилие вздувшимися венами, не опускаясь при этом до декадентства подражательного натурализма.