— Слышали, что он сказал о нашем Винсенте? О нашем удивительном неповторимом Винсенте? Он был придурком, правда?
Пародистом он был хорошим. Открылась дверь, и они обернулись. На пороге, слегка покачиваясь, стояла фрау Шенкель; ее прическа растрепалась, из нее выбилось несколько прядей.
— Бригадефюрер ждет вас в зале, господа, — сказала она. Только что реверанс не сделала. Тоже слишком много выпила. — По-моему, вечер прошел замечательно, — продолжала она, ухватившись за дверь. — Мой муж говорит, такое стоит устраивать каждую неделю в его выходной.
— Вот видите, вы зря волнуетесь! — воскликнул Бендель, хлопнув герра Хоффера по плечу и подмигнув. — Вы превосходно справились, старик. Вы были неподражаемо, несравненно нудны. Наша реликвия не покинет свой храм. В любом случае только через мой труп.
— Я полагал, вам нравятся не затронутые цивилизацией культуры, — слегка расстроенно заметил герр Хоффер. — Исконная чистота и все такое. Как тому доктору, который написал "Дядю Ваню".
— Нецивилизованные крестьяне не имеют никакого отношения к чистоте, — только что не огрызнулся Бендель. — При чем здесь они? Да сельское хозяйство и стало источником заразы! А Чехов — русский. Русских мы не любим.
— Тогда Жан-Жак Руссо.
— Французский ублюдок. Это еще хуже. Французов мы ненавидим.
Позже, когда герр Хоффер застал Бенделя с Сабиной на этом самом месте, перед «Зарей», в подозрительной близости, он не смог произнести ни слова. Он был потрясен.
— Я как раз рассказываю вашей прелестной жене о Хираме Пауэрсе, — сказал Бендель, чуть покачиваясь в своем черном одеянии, фуражка у него съехала набекрень. — "Греческая рабыня". По сравнению с ней эта потаскушка выглядит фригидной.
— Надеюсь, вы говорите не обо мне, — рассмеялась Сабина.
— Ну что вы! — ответил Бендель и, не сводя с нее глаз, положил руку ей на плечо.
— Когда застрелили наследника австрийского престола, — добавил он, не убирая руки, — мои отец с матерью были в Мюрцштеге. У них был медовый месяц. Они занимались любовью.
— Средь бела дня?
— Ах, я не знаю подробностей. Они в первый раз были вместе. Больше я ничего не знаю.
— Оно и к лучшему, — захихикала раскрасневшаяся Сабина — щеки ее стали как вишни.
— Мама, естественно, забеременела. Так и родился маленький Клаус.
— Как романтично, — вздохнула Сабина.
— В тот самый день, — добавил Бендель, рукой в перчатке поглаживая ее шею.
Хотя фуражка сбилась набок, волос видно не было. Только аккуратные уголки над висками. Герру Хофферу захотелось вцепиться в эту гладкую шею. Но все были пьяны. А пьяные не соображают, что делают.
К тому же шла война.
Озеро очень глубокое. Кто-то тянет за веревку. Моя голова снова набухает, как почка. Но, слава богу, я знаю, что вы все еще живы. Я вижу знаки: если паук перебежит через мою ладонь к лучу света, вы живы, вы все живы. Когда-нибудь я буду стоять на цветущем лугу, и вы все будете бежать ко мне, ко мне, в мои объятья. Придется вам встать в очередь, чтобы можно было обняться с каждым. О ветер западный, как тяжка моя зависть к влаге твоих крыл! Как жаль, что я не помню всего Гёте наизусть!
32
Нелегкая была бы задача изобразить то, что нас сейчас окружает, подумал он; вышло бы нечто абстрактное, где сквозь разные оттенки серого проступает красный. А что, если смешать краски с золой и пеплом и написать картину, которая наделает много шума, а самому сохранять при этом мрачную невозмутимость, словно позируешь для глянцевого журнала. Этой золы хватит не на одно полотно.
— Что бы ты сказала, если бы твое лицо появилось в "Пикчер пост"? — шепотом поинтересовался он у немки.
Сколько картин выйдет из пепла мужчины или женщины? Из ребенка меньше. Может, даже на совсем маленькую не хватит. Может, краски сделаются жидкими, и изображение расплывется.
Хоть бы задница так не свербела и в одеяле было бы поменьше блох! Он скосил глаза вниз и покрепче обнял ее, подбородком уткнувшись ей в волосы. Тело ее было такое тяжелое и теплое. Вот о чем он забыл, объятый одиночеством и ужасом, о том, как восхитительна тяжесть женского тела. Вот, оказывается, что испытывает пожарный, когда на руках выносит людей из огня.
Сколько раз в Кларксберге, по вторникам вечером в аудитории Старой школы, зажав в пальцах угольный карандаш, пытался он передать на бумаге этот вес обнаженной натуры, это неотъемлемое свойство человека, и заканчивалось все ничем. Грязное пятно, беспомощная мазня.
Ограничь пространство, говорил преподаватель.
Парень с ума сходил от Кандинского, от сведения всего изобилия мира к динамике и силовым линиям, когда вместо обнаженной натуры выходит стремянка с корзиной. А как же вес, мистер? Как же дымный запах ее волос? Кому, на хрен, нужен Кандинский?
Это хорошо, что он не знает немецкого. Порой разговор, словно бульварное чтиво, против воли уносит тебя бог весть куда, на какое-то унылое мелководье.
Berlin ist eine Reise wert.
Здесь и сейчас он счастлив, обнимая совершенно чужого ему человека, с которым нельзя даже поговорить. Их близость ничто не нарушает. Что-то во всем этом есть доисторическое. Могучее, необузданное и доисторическое. Будто он убаюкивает ее в пещере, а по снегу у входа рыскают саблезубые тигры.
И он съел ее волос. Пожевал и проглотил. Теперь она принадлежит ему, а не Генриху.
Вовсе не бедняге Генриху, что отправился на тот свет.
Если ты решил жить, всегда найдется ради чего. Но это не значит, что выбор есть всегда. Зачем мы живем? Чтобы помнить. И это все? А если умрем? Куда девается наша память? Я спросила об этом тощего, когда он пришел, но [за?] его очками не нашлось ответа.
33
Даже эта жуткая голая баба с отполированными сосками сделалась ему так близка, что он испытывал к ней симпатию.
Он дорожил музейным постоянством; в старые добрые времена, когда рабочий день заканчивался и все расходились по домам, герр Хоффер любил бродить по пустым залам. По-разному освещенные, они казались огромной страной с запутанной географией, дикими лесами и бесконечными дорогами. То и дело он замирал перед какой-нибудь картиной, словно видел ее впервые.
Теперь здесь не осталось ничего!
Кроме партийного мусора наподобие «Зари» с ее глупой порочной ухмылкой — все низвелось к этому убожеству. Ему захотелось сбросить ее с лестницы, превратиться в обросшего мускулами сверхчеловека и швырнуть ее вниз, чтобы она там разбилась.
Вместо этого он провел рукой по мраморному плечу, думая о том, как сидел рядом с Хильде Винкель, как его рука покоилась на ее худенькой спине. Какой холодной и безжизненной была «Заря» при сравнении с Хильде! А вдруг через тысячу лет этот хлам будет единственным, что уцелеет от современного искусства?
Где все картины Древней Греции? Обветшали, погибли. Бронзовые скульптуры? Переплавлены, чтобы расплатиться с солдатней!
Донесшийся снаружи глухой удар не произвел на лежащую статую никакого эффекта, хотя с потолка и посыпались куски штукатурки. Один застрял у нее в пупке, второй лег на приоткрытый рот, словно палец. Он посмотрел вверх: замысловатая лепнина из раковин и винограда пошла огромными трещинами. Разрывы падавших неподалеку снарядов не проходили для здания бесследно. Герр Хоффер разволновался еще сильнее, но с места не сдвинулся. Несмотря на опасность, уходить не тянуло. Что это было, отчаяние? Сияющие мраморные груди возбуждали его. Фюрер считал, что в грудях разбирался один Боттичелли, Ротман же, очевидно, ошибся в расчетах. Герру Хофферу хотелось одного — нежных женских объятий, лечь между крепких, теплых ног и раствориться. Вскоре после того как начались налеты, Сабина потеряла к сексу всякий интерес. Когда-то он был ей так нужен — теперь же она слишком много нервничала и очень уставала. Нервные срывы вытравили из нее все. Как она боялась за детей! И он тоже! Но все равно не мог подняться со скамьи. Может, у него тоже срыв? Или надвигается мигрень? Господи, прошу тебя, только не сейчас.