Выбрать главу

Вот и сейчас Перри вдруг понял, что устал от свихнувшейся вдовы, рыдающей у стены. Чувство самосохранения должно сделать его равнодушным. Он просто не может себе позволить ничего другого. Безумная белая физиономия с высунутым языком потрясла его до глубины души.

Однажды под Люксембургом он провел ночь в доме без крыши, в холле лежали прикрытые брезентом пять мертвых солдат, не из их части. Комнаты наверху засыпало снегом, в разбитые окна холла тоже намело, но задние комнаты первого этажа уцелели. Они разожгли в камине огонь, отбрасывавший на стены причудливые тени, запалили самодельные коптилки из гильз от снарядов, и отварили проросшую картошку и ели ее с сухим концентратом рагу. Выпивки в доме не нашлось.

Зато было фортепиано, почти не расстроенное. Две немецкие дамочки за тридцать, хорошо одетые и пышногрудые, сначала спели по-французски и по-английски несколько шлягеров, а потом ушли с мужиками в другую комнату. Там тоже горел огонь. Это была столовая, в центре — дубовый стол на больших крепких ногах.

Перри туда не пошел. В комнате осталось еще шесть-семь ребят, то ли слишком застенчивых, то ли измотанных, то ли слишком правильных и верных воинскому долгу, а может, им просто не приглянулись эти бабенки; они сидели и смотрели в огонь, испытывая чувство превосходства и стыда одновременно.

Сквозь стену и дверь доносились недвусмысленные звуки: за плотными обоями не спрячешься. Все молча курили.

Курили, пока языки не защипало. Некоторые ухмылялись, другие не отрывали взгляда от пламени. Прыщавые, с беспокойно бегающими глазами мальчишки восемнадцати-девятнадцати лет, их время на подобные развлечения уже пришло, но они поначалу сидели тихо. Перри пошевелил кочергой дрова, куски деревянных деталей зашипели, горящее дерево пошло пузырями, коричневыми — лак или краска, черными — креозот, но треск дров не заглушил звуков животного наслаждения из соседней комнаты.

На пианино никто из оставшихся играть не умел. Даже церковных песнопений. Даже "Шоколадного солдата" или "Растяпу Джо".

У Перри в вещмешке валялся какой-то бульварный роман, но он за ним не полез: эти ребята ничего кроме комиксов не читали. Ну, может, еще журналы типа "Янки".

— Омлет и тот не сделаешь… — неожиданно изрек кто-то, неторопливо выговаривая слова.

На всех напал жуткий смех, аж слезу прошибло. Но разговор так и не завязался. Мешали стоны из-за стены, а может быть, и тепло огня, языки пламени манили куда сильнее любого фильма или решающего бейсбольного матча. Напряжение нарастало.

Один за другим мальчишки стали выскальзывать из комнаты. Поднимались и, ни слова не говоря, исчезали в столовой. Когда дверь распахивалась, стоны и сопение становились громче, разжигая похоть у тех, кто остался сидеть у камина. А может, им просто стало любопытно. Скоро Перри остался в одиночестве. Последний маленький индеец.

Огонь разгорелся, распространяя блаженное тепло и мягкий свет. Перри сидел в удобном мягком кресле с оборками на подлокотниках и смотрел, как пламя старательно пожирает то, что пустили на дрова. Слышалось глухое шлепанье и сдавленные стоны, но ему сейчас было не до этого. Да, какая-то часть его существа — по его прикидкам, треть — тоже рвалась в столовую — посмотреть, что происходит в комнате с большим дубовым столом. Там они небось и устроились, прямо на большом дубовом столе. Он представлял себе, как старательно и сосредоточенно делают они свое дело. Другая его часть — две трети — нипочем не желала покидать насиженное место, испытывая неизъяснимое наслаждение от мягкого кресла, от тепла, источаемого огнем, да просто от самого вида пламени, что так уютно горело в мраморном камине.

Так он и заснул в кресле.

Когда проснулся, уже рассвело. Было холодно. В комнате никого. Дверь в столовую закрыта. Открывать ее, чтобы все проснулись, зашевелились и уставились на него, ему не хотелось.

И Перри вышел в холл. Пятеро мертвецов все еще лежали там, из-под брезента торчали башмаки. Он выглянул на улицу — прямую и широкую. Пахло гарью и взрывчаткой, но все было спокойно. Свежий снег смягчил контуры развалин, у уцелевших зданий вид был самый что ни на есть мирный.

Один из их грузовиков проехал мимо пустой, другой, навстречу ему, ехал медленно, кузов битком набит солдатами. Он весело помахал им, хотя никого из них не знал, и вовсе не потому, что это были британцы. Они помахали в ответ, прокричав что-то, чего он не понял, но явно веселое и дружелюбное, с отчетливым британским акцентом:

— Гляди в оба, раззява!

— Друг, по какой дороге они пошли?

— Не повезло тебе! Такое пропустил!

— Уймитесь, парни! Это же янки!

Оттого, что он не стал путаться с немками, у Перри было легко на душе, в прозрачном утреннем воздухе он сам себе казался чистым.

Он смотрел на кативший по улице грузовик и чувствовал себя отлично — как-никак всю ночь проспал в кресле. Вдруг грузовик подскочил, раздался хлопок — словно над самым ухом хлопнул на ветру громадный парус. Машину охватило пламя — огненный шар распустился тюльпаном, потом потемнел, съежился и клубами дыма поплыл вниз по улице прямо к Перри.

Он кинулся было к грузовику, но пламя и дым заставили его остановиться. Из дома высыпали любители утех, окопавшиеся в столовой, с встревоженным видом застегивая на ходу штаны и мундиры.

Перри сказал им, что грузовик подорвался на мине — суки немцы перед отходом заминировали улицу. В небо неторопливо поднимался дым, грузовик горел, клочья брезента огненными бабочками летали вокруг. Никто из солдат не выпрыгнул, никого не выбросило из машины, они просто сгорели, как куклы.

Вдруг он увидел, как из объятой пламенем машины выскочил человек, сделал несколько шагов и рухнул на колени — его плечи и шея горели. Перри затошнило, не было сил на все это смотреть.

В дверях показались две немки, вид усталый, воротники подняты, прикрывают шеи. Все как один, и Перри в том числе, накинулись на них, схватили за волосы и швырнули в снег, женщины затрепыхались, словно издыхающие рыбы. Вчера вечером они уверяли, что никаких мин вокруг нет, мол, единственные мины, чистый динамит, — это они сами.

Может, они и не знали — откуда им было знать? — но по улице стелился черный дым, и парней охватила такая злоба, что они сначала жестоко избили женщин, а потом еще принялись стрелять поверх голов вслед им — убегающим по снегу, рыдающим.

Сам Перри никакой злобы тогда не чувствовал — и понимал почему.

Но то, что он сейчас испытывал к вдове, чем-то напоминало чувство тех парней к двум немецким шлюхам. Она застыла у исчирканной углем стены, прижимая ко рту ладонь, и вид у нее был безумный. Он мог бы перечеркнуть две маленькие фигурки и посмотреть, как она себя поведет, но решил, что рисковать не стоит. Она ведь горевала по детям, а не по мужу.

Физиономия с высунутым языком больше не появлялась.

В любом случае, он не позволит ни во что себя втягивать. Он лучше посидит у камина в соседней комнате. Слушать ее причитания он не собирался.

Сердце бьется, значит, я еще жива. Оно никак не остановится. И бьется, и бьется, ни о чем не думая. Что заставляет его биться? Не останавливается, даже если ему приказать. Как странно. Хорошая новость: думаю, все мы очень скоро увидимся! Я в полной безопасности. Дело в том, что моя жизнь — это своего рода смерть. Оставаться в живых легче, когда ты не держишься за жизнь. Тогда тебя никто не замечает. Сейчас мне стало все равно. Пусть замечают. Меня видят, и все же никогда еще я не была такой маленькой и незаметной. Я жду вас. Тогда мы […?]

41

Поперхнувшись пылью, герр Хоффер решил, что дальше не пойдет. На третьем по счету чердаке было совсем темно и явно ничего не горело и даже не дымило. А если б и горело, что бы он мог сделать? Да ничего. У него даже каски не было.

Герр Хоффер ретировался к лестнице — здесь, наверху, он чувствовал себя таким уязвимым. Ноги и спина болели; он зевнул и почувствовал, как его обволакивает усталость, словно он нанюхался дурмана. Такая усталость иногда накатывала на него: мысли путались, и он начинал клевать носом, даже если он в этот момент стоял или был очень занят. Тут, наверху, гораздо теплее — апрельское солнце прогрело черепицу, и дерево так приятно пахло, что хотелось прилечь и уснуть и увидеть во сне летний день, амбар, набитый сеном, пыль, стоящую в воздухе, которую, словно острые кинжалы, пронизали солнечные лучи, найденное в самом укромном, самом неожиданном уголке только что снесенное, еще теплое яйцо; увидеть во сне другие летние дни, полные тихих деревенских радостей, и летние ночи с сияющими яркими звездами. Герр Хоферр сидел на корточках у люка над лестницей, когда он ощутил глухой удар, будто волна ударила о берег или разбилось стекло, а потом — тишина и чернота. Именно в этот момент он пришел в себя после долгих столетий, тысячелетий, которые провисел на перилах. Он помнил, как в детстве падал в летнюю траву, слишком высокую, чтобы из-за нее что-нибудь видеть. Мать звала его. Она тоже не могла его видеть. Он кричал в ответ, но крик выходил таким слабым, будто застревал в горле. Он кричал еще и еще. И сейчас, во сне он кричал, звал мать — и так громко, что сам себя разбудил. Герр Хоффер перестал кричать, его мутило, голова кружилась. Что-то было не так. Он не понимал, где находится. Сквозь клубы то ли дыма, то ли пыли пробивался яркий дневной свет. По-видимому, от этого грохота он куда-то провалился и затем уснул, а потом каким-то непостижимым образом вознесся обратно, туда, где был прежде. Вокруг толстые бревна, похожие на огромные поваленные друг на друга деревья, словно он в каком-то первобытном лесу. Лицо залито чем-то теплым. Он потрогал — темная кровь. Как странно. Волосы слиплись от крови. Его ранило в бою. На его череп опустилась сабля. Французская сабля. А теперь огромная, наголо выбритая голова штурмовика ударила его чуть выше лба. Избавиться от штурмовика никак не удавалось, потому что он не мог разглядеть его лица, только бритый череп. На глаза что-то нестерпимо давило. Он осторожно пошевелил ногами, стараясь не задеть грибов Мохой-Надя. Не Мохой ли Надь стал в итоге читать лекции по Баухаусу? Скорее всего. Это ведь он подпилил ножки своего стула, чтобы пустить их на дрова, значит, Баухаус все-таки не искусство. А кто же из его знакомых уверял его, что искусство? Швиттерс или Шлеммер? Вупперталь или Норвегия? Или ни то, ни другое. В Норвегии хотя бы холодно. Он снова потерял сознание.