— Может, поднимешься, узнаешь, чего ей надо?
— Ты не будешь возражать, если на это уйдет некоторое время? — улыбнулся Моррисон.
Перри слишком устал, чтобы настаивать, чтобы Моррисон был с ней поласковее. Просто хмуро пожал плечами.
— Удостоверься сначала, что она не миссис Гиммлер. Вон тот, в очках, чем не Гиммлер? Очки похожие.
Моррисон рассмеялся:
— Пора бы нам поймать удачу за хвост.
— Когда-нибудь да поймаем, — пообещал Перри, глядя на мертвеца, у которого на носу до сих пор держались очки, будто он фокус показывал.
— Ладно, поделим семьдесят на тридцать. Семьдесят мне, а…
— Морри, ну сколько можно.
Он чувствовал себя пленником усталости — усталости собственного тела. До того устал, что готов был остаться тут, внизу, навсегда, как рыба в мутной воде.
— Вот она, Нил, индейская кровь. Дает себя знать, чтоб тебя…
— Давай иди уже.
Перри отвернулся и занялся прекрасной, бесценной спасенной картиной.
А Моррисон полез наверх к женщине. Чем-то не нравится ему моя родословная, думал Перри. Ну подумаешь, была у меня индейская бабка. И задница свербит, как будто сейчас отвалится.
Я на дне глубокого озера, у меня нет головы. Мое безглавое тело лежит среди водорослей, к нему привязана веревка, веревка тянется наверх. Однажды кто-нибудь придет к озеру и вытянет ее. Если ты решил жить, то всегда найдется ради чего. Можно было остановиться у грушевого дерева и обернуться, но нет, мне нужно было бежать. Сегодня тот, длиннолицый, принес мне хлеба.
7
Стекло вздулось перед ними, как парус.
Они шли и шли, герр Хоффер не слышал ничего, кроме странного низкого звона. Из губы Хильде Винкель сочилась кровь — и капала с подбородка на грудь. Вернер Оберст, казалось, рассматривал свое плечо, его тощая шея вытянулась, как у петуха. Ему рассекло правое ухо. Кровь лилась из мочки прямо на плечо и на картонные футляры граммофонных пластинок. Герр Хоффер не знал, что делать с накатившей на него звенящей глухотой. Казалось, грохот взрыва пытался пробиться прямо в мозг.
Он заметил, что с пальцев что-то течет — его тоже зацепило. Левая рука была вся в крови; драгоценная лампа валялась на полу разбитая. Почему-то стало стыдно. Поначалу герру Хофферу казалось, что его не задело. Как бы не так. Перед ними раскинулось море разбитого стекла, и они стояли на самом берегу. Стекло сжульничало. Так нечестно. Теперь он даже на губах чувствовал стеклянную пыль. Фрау Шенкель осталась невредима, хотя в седых волосах и на длинном пальто засверкали мелкие осколки. Она кричала Вернеру, что у того порезано ухо, — до герра Хоффера звуки доносились как через толстый матрас. Она протянула Вернеру носовой платок, который тот приложил не к тому уху. Герру Хофферу было приятно сознавать, что бедняга Вернер, обычно такой собранный, никак не может взять себя в руки. Хильде прижимала ко рту рукав. Ее пухлая верхняя губа была рассечена прямо посередине, из-за рукава виднелся край раны.
Они оставляли на полу кровавые следы. Кровь заляпала их лица и пустые белые стены. И что им стоило спуститься в подвал сразу же, как раньше!
Он прижимал руку, не решаясь взглянуть на рану. Его охватил какой-то животный ужас. Порез начал болеть только теперь, как будто сначала ему требовалось подумать. А вдруг остальные ослепли? Рука фрау Винкель покоилась на спине Вернера — небывалое зрелище. Они шли спотыкаясь, уже в кладовой герр Хоффер запнулся о швабру и ушиб нос. Со слезами на глазах он пытался нащупать потайной рычаг — все было как в тумане. На полпути вниз по лестнице их догнала яркая оранжевая вспышка, и свет погас.
Рядом вскрикнула Хильде Винкель — к Хофферу вернулся слух. Все еще не верилось, что бомбы падают так близко. Здесь, внизу, шум канонады можно было принять просто за сильную грозу.
Они отыскали в темноте стальную дверь подвала, отперли тяжелый замок, запнулись о картины, стоявшие рядами на п́одмостях. Не занятыми картинами остались только два небольших участка вдоль стены, где были свалены облезлые подушки, и узенький проход посередине.
Они попытались устроиться поудобнее.
В тусклом свете, едва пробивавшемся сюда из лестничного колодца, фрау Шенкель осмотрела раны и пришла к выводу, что отделались они царапинами. Герр Хоффер не знал, верить ли ей. Вот, например, у Хильде распухла губа, и порез выглядит очень глубоким и некрасивым.
— Больно улыбаться, — сказала она, не отнимая от рта носового платка. — Не шутите, пожалуйста.
В любом случае, идти сейчас за врачом было бы верхом безрассудства.
Без керосиновой лампы было темно, а когда они закрыли дверь, то наступила просто тьма кромешная. Вернер с грохотом опрокинул заготовленное на случай долгих налетов ведро.
— Слава богу, оно пустое.
— Ой, — отозвалась Хильде. — Пожалуйста, не смешите.
Тьма была непроглядная, и герру Хофферу начало казаться, что он задыхается. Он предложил приоткрыть дверь, и несмотря на опасность все согласились. Сквозь щелку в двери в подвал вернулась жизнь. Смерть — это черный цвет, ламповая сажа. Впрочем, белила — тоже. Три слоя грунта, чтобы сровнять холст. Он нервно покосился на картины. У него была тайна, а ему не слишком нравилось иметь дело с тайнами. И зачем три слоя? Одного хватило бы. Можно было и не возиться. И если нет света, что толку в белилах? В краплаке, в ультрамарине, кадмии желтом, жженой сиене, кармине, саже? А ведь из них можно создать все цвета! Все чудеса, которым он посвятил свою жизнь!
Без света ничего не существует. Разве что смерть.
В кладовой над лестницей хранился запас свечей и спичек на крайний случай. Герр Хоффер как бы невзначай вспомнил о нем, но никто не вызвался подняться.
— Ну уж нет, — отказалась фрау Шенкель. — Хватит испытывать судьбу.
— По-моему, вы только этим и занимались, — буркнул Вернер, который от боли сделался еще более желчным.
Они сидели друг напротив друга, по двое с каждой стороны — Хильде Винкель рядом с герром Хоффером, фрау Шенкель рядом с Вернером, прижимавшим к себе патефон.
И. о. и. о. директора мучился от мысли, что не оправдывает ожиданий своих подчиненных. Особенно терзала его утрата керосиновой лампы. Он снова пожалел, что не сидит с семьей в убежище. Герр Хоффер хотел для себя всего лишь тихой, размеренной жизни. И как хорошо все начиналось. Ему повезло получить должность замдиректора, когда он был еще совсем молод — пятнадцать лет назад в день именин герра директора Киршенбаума. Ему представилась возможность жить среди прекрасных картин и пополнять коллекцию, его работа была размеренной и спокойной, он был жрецом в храме искусства. Судьба осчастливила его очаровательной пухлой женой и двумя прелестными дочками, Эрикой и Элизабет. Он был так счастлив.
Обмотав руку платком, он думал (перебивая себя пустыми словами утешения для других, едва пробивавшимися через его собственную боль), как все это было глупо и бессмысленно, и, может быть, реальность — это именно боль и страдание, а все прочее — камуфляж, маскировка, как три слоя грунта на холсте. Даже нос, и тот до сих пор саднил.
— Надо было забить окна, — произнесла из тьмы фрау Шенкель, как будто вменяя ему в вину еще и это.
— Здесь больше ста окон, не говоря уж о стеклянной крыше, — ответил герр Хоффер. Они с и. о. директора думали об этом еще в тридцать восьмом, но стоимость работ выходила чересчур высокой.
— Надо было строителям соображать, когда строили, — заявила фрау Шенкель.
— В тысяча девятьсот четвертом был мир.
— И кто в здравом уме захочет жить в огромном бункере? — проворчал Вернер.
— Я не об этом, — огрызнулась фрау Шенкель. — Но окна нужно было забить. В ратуше и в штабе СС ведь это сделали.
— Подобные привилегии предназначены для элиты, — буркнул Вернер.
У всех четверых были изранены лица, невидимые осколки, застрявшие в ранках, причиняли острую боль. Рука герра Хоффера болела сильнее, чем лицо, на носовом платке проступил кровавый цветок. Наверное, так даже лучше, ведь американцы вряд ли пристрелят раненого, правда?