Выбрать главу

О: — (тихо) Только не каждый день. Воскресенье — выходной. — «Эх, бабушка, вот вернусь домой — и съем тебя с потрохами».

НА: — (колеблется) Ну, я прямо и не знаю, кому тут верить… — Елена Васильевна готова в очередной раз взорваться, но внезапно откуда–то, кажется, из–за шкафа с классными журналами, доносится робкое:

ЛДм: — Это все чистейшая правда, — Лидия Дмитриевна сама не может поверить, что решилась прозвучать перед преподавательским составом, слава богу, хоть директорши нет. — Я уже много лет знаю Анну Викторовну, Олину бабушку, с мамой ее тоже общалась и все могу подтвердить. Какие–то ребята тогда нехорошо пошутили и всех ввели в заблуждение, потом одно зацепилось за другое, и вот, с такими последствиями — а Оленька всегда была хорошей девочкой, и учится прекрасно, и ведет себя безупречно, что бы там ни говорили. Вот. Простите, я уже должна уходить, но просто не могла не сказать, — улыбается Оле, нервно кивает в сторону остальных и быстро выскальзывает за дверь, видимо, не в силах выносить столько недетского внимания сразу.

Оля мечтает оказаться на ее месте, так как чувствует себя крайне паршиво, а тут, к ее ужасу, кто–то вроде химички еще и начинает сердобольно охать: «Кто же знал…», «бедная девочка…»

ЕВ: — Правильно, сначала сами в проститутки ее записываете, а потом переживаете! (Химичка тихонько: «А я и не записывала!»)

НА: — Елена Васильевна, вот зачем сразу такие слова — «проститутка», «гулящая» — ну, в самом деле. В конце концов нам же никто этого не рассказывал — а какие у нас были основания не верить Олиной маме и ее классному руководителю? И почему, если всё это так, бабушка не подошла в школу, не поговорила? И от самой Оли я тоже никогда ничего не слышала.

ЕВ: — Бабушка и погулять–то выходит с трудом, о чём вы. А что касается Оли — так вы ей сами слова сказать не давали.

НА: — Ну вот это уже совершенно не так. Олечка, ты же всегда могла ко мне подойти как к завучу по воспитательной работе. С Любовью Борисовной у вас отношения, помнится, не заладились, но я бы тебя всегда выслушала. И вообще, товарищи, если всё это так — надо же что–то делать? Принимать какие–то меры? Нельзя же это так оставить, чтобы девочка до такой степени перерабатывала — и с родителями поговорить в конце концов… — остальные начинают участливо шуметь: «ужас какой…» «да–да, всегда была такая умница…» «вынести вопрос на…»

ЕВ: — Да это бесполезно совершенно.

Оле наконец удается кое–как собрать себя в кулак:

О: — Спасибо, мы с бабушкой и так прекрасно справляемся. Ей уже лучше, а кроме того, с апреля прибавят пенсию, так что работать на почте я тоже перестану. («Надеюсь, тому, что ей удалось вытянуть из бабушки, это не противоречит».) Извините, больше такого не повторится, и, можно, я уже пойду, бабушке укол надо делать.

ЕВ: — Конечно, Оля, иди скорее.

Оля вылетает из учительской, последним усилием сдерживая слезы. Теперь надо срочно найти место, где можно спокойно отрыдаться — в школьный туалет она добровольно не зайдет даже в таком состоянии, лучше уж вызывающий более теплые ассоциации кабинет истории. Всхлипывая, закрывает за собой дверь, подходит к первой парте среднего ряда, ставит на пол сумку, снимает с парты оба стула, и садится прямо на парту. Какое–то время так и сидит, повесив голову и шмыгая в ожидании притока рыданий. Поскольку он что–то задерживается, вздыхает, залезает на парту с ногами, скрещивает их по–турецки, закрывает глаза и начинает правильно дышать — долго–долго выдыхает из живота. Постепенно незаметно для себя проваливается в подобие полусна–полутранса — незаметно, так как занята рациональным осмыслением ситуации, раз уж эмоциональное можно считать завершившимся.

«Итак, что мы имеем и почему я так расстроилась. Интересно, что глаза закрыты, а как будто все вижу со стороны — вот сама сижу, вот слева стол с пачкой тетрадей, вот карты, вот доска… Не отвлекаться. Почему так расстроилась — себя что ли стало жалко? Нет, жалость так не ощущается, скорее унижение. Поскольку стараниями Елены Прекрасной и Лидии Дмитриевны имеем полную люстрацию моего темного образа. Страшен, конечно, не сам факт. Жутко то, что я теперь перед всеми этими мерзавками как на ладони. Никакого прикрытия. Сиротка Ася, как она есть, которую теперь можно жалеть, похлопывать по плечу, спрашивать о здоровье бабушки. На которую можно смотреть свысока с позиций уже не ханжей, да еще и ханжей неосведомленных, — а просвещенных благотворительниц: «примем меры, школа тебе поможет», ууу, бл*ди, и вот как теперь от вас прикажете спасаться, ведь придется искренне реагировать на все ваши причитания, без всегдашней фиги в кармане? Так, а сейчас еще раз — что мы имеем? Была Оля — внутри белая и пушистая, снаружи — бл*дь. Осталась Оля — белая и пушистая, как снаружи, так и внутри. И никак уже эту наружнюю пушистость не исправишь, поезд ушел, хорошо сидим. Так, а внутренняя? А что внутренняя? А то, что если куда–то деть внутреннюю пушистость, то опять получится, что я им дурю головы, только уже наоборот: думают, что я сиротка Ася, не подозревая, что за сиротской личиной скрывается — кто? То есть, рассуждая логически, надо становиться бл*дью, причем срочно. Черт, а ведь это непросто — тут я если и подкована, то только теоретически. Это что же — бежать ложиться под первого встречного? Нет, стоп, во–первых, нафиг мне первый встречный, когда у меня уже имеется адекватный предмет воздыханий. И раз я теперь записываюсь в бл*ди, то на морально–статусно–возрастные препоны мне уже чихать. А во–вторых, при этом ведь совершенно не обязательно вот так вот сразу и ложиться. Чтобы лишиться внутренней пушистости, достаточно ерунды — и, кстати, по какому–нибудь вполне вероятному сценарию. К примеру, чего далеко ходить — вон там на столе лежит пачка тетрадей. С 90 %‑ной вероятностью ее здесь оставил историк — вряд ли забыл, но, может, рук не хватило — и если это так, то он со 100 %‑ной вероятностью об этом помнит и скоро за ней вернется. Войдет — а тут я. Главное, заранее настроиться, чтобы потом не теряться. На что настроиться–то? Ну, как, на что–нибудь облегченно–банальное, но чтобы хватило для правильного самоощущения. Что–то сказать? Зачем, он и так все знает. Лучше сразу к делу — подойти — и — и — и — и чмокнуть его куда–нибудь. Поближе к губам, но даже если и промахнусь, самого факта будет достаточно. Хотя лучше уж не промахиваться — чтобы было потом, что вспомнить. Хорошо, а историк что? А историк у нас человек, в любом случае, приличный и порядочный — разумеется, сразу поднимет скандал, ну, в своем духе, саркастический, возможно, онегинского типа — почитает мне мораль, возмущенно посопит, я честно поклянусь, что больше не буду — и всё, мирно разойдемся. Его совесть чиста, моя репутация — теперь уже в моих глазах — распрекрасно испорчена, нет, правда, чудесный был бы вариант, надо его продумать почетче, чтобы сработало без задоринки — вот я встаю, да, вот он подходит — говорит, допустим — "