В числе публики, слушавшей наши разговоры, был один худенький старичок из «расейских», — это последнее сейчас было заметно по его шляпе-гречневику, белой холщовой рубахе с красными ластовицами и особенно по лаптям. Урал и Сибирь не знают лаптей, что объясняют богатством населения, а вернее объяснить недостатком липы. Этот старичок все время держался особняком и больше слушал. Только раз он изменил себе и вызвал сплавщика Никиту на разговор.
— Уфимские будете? — спрашивал он сплавщика, поглаживая свою бородку клинышком.
— Уфимские, значит, с Белой…
— Та-ак…
Худенький старичок как-то сразу оживился и ближе придвинулся к Никите. Его карие узенькие глаза усиленно заморгали, а гречневик съехал на затылок.
— А как у вас насчет земли?.. — почти шепотом спрашивал он, потирая заскорузлые руки с корявыми пальцами, походившими на сучья.
— Насчет земли? А сколько угодно… — хвастливо отвечал Никита, глядя на тщедушного старика сверху. — Своей не хватило — бери у башкир… Ренда у нас — двугривенный с десятины, это, значит, башкирам платим. Лесу неочерпаемое множество — тоже получай… А ты, дедушка, из расейских, видно, приходишься?
— Около того, милый человек… Тамбовской губернии мы пишемся.
— Куды же ты бежишь с нами на пароходе?..
— А так, по своему делу…
— В Сибирь?.. Может, к сродственникам каким?.. Со всех сторон гонят туда народ.
— Это ты насчет рестантов? Нет, Пока господь миловал: никого у нас в роду не случалось, чтобы в рестанты… проносит господь-батюшка… Нет, не случалось.
— Что же, дедушка, все под богом ходим: от тюрьмы да от сумы не отказывайся… Уж это кому какие счастки.
— Нет, господь миловал, а я по своему делу…
Тамбовский мужик оказался ходоком, одним из тех безвестных пионеров, которые в начале семидесятых годов «обыскивали» Сибирь, прокладывая широкий путь последующему переселенческому движению. Богатырь Никита обрадовался своему брату-мужику, чтобы поговорить и с ним на свои излюбленные темы о земле, о крестьянской работе, о всех распорядках и свычаях далекой крепостной Расеи. Но старичок, по-видимому, уклонялся от настоящего душевного разговора и только как-то весь ежился.
— Вот вы все расейские такие: точно вас ушибло, — шутил над ним Никита. — От тесноты это у вас…
— Есть тесноты — это точно… — бормотал старичок, передвигая свой гречневик с одного уха на другое. — Господские мы были, так как тесноте не быть… обыкновенно… За барином жили, неколи было расширяться-то.
— Так ты насчет земли хочешь промыслить? — допрашивал Никита. — Правильно…
— Так, по своему делу, — уклончиво бормотал ходок, точно стыдился, что слишком уж разболтался перед чужим человеком.
Лично меня этот тамбовский старик заинтересовал своей особенной мужицкой выдержкой. Вглядываясь в него, каждый чувствовал присутствие чего-то особенного, что он нес с собой так бережно, как святыню. Эти расейские лапти, домашнего холста белая рубаха и гречневик прикрывали именно то, чего недоставало выростковым сапогам, ситцевой рубахе и бараньим шубам нашего сплавщика Никиты. Ходок не стыдился своей мужицкой бедноты и не щеголял ею, а к тугому богатству Никиты относился совершенно равнодушно. Замечательно было то, что, когда этот тщедушный старичок подходил к нам, богатырь Никита как будто заминался в своих речах. Простая публика третьего класса тоже поглядывала на него, точно ожидая какого-то мудреного слова, но старичок упорно молчал и только угнетенно вздыхал.
— Правильно я говорю, дедушка, по-нашему, по-хрестьянскому? — не один раз спрашивал Никита, видимо встревоженный молчаливым присутствием ходока.
— Известно, правильно, — равнодушно соглашался дедушка и опять улыбался. — Все правильно, милый человек… как следовает…
Между этими мужиками народилась и вырастала какая-то невидимая рознь, которая чувствовалась, а не поддавалась словесному определению… Получалось что-то неладное, скрытое и недосказанное; что заметно раздражало Никиту. Кажется, чем мог помешать ему безобидный тамбовский мужичонка, а между тем Никиту так и коробило, когда тот улыбался в свою бородку клинышком.
В Пьяном Бору, где высаживались пассажиры, ехавшие на Уфу, мы распростились с нашим сплавщиком. Он взвалил на свои могучие плечи два громадных мешка, захватил шубы и превратился в целую копну.
— Ну, не поминайте лихом, господа вы мои скубенты, — прощался он, выставляя голову из своих шуб. — Может, что и лишнее сказал, так не обессудьте на нашей простоте…