В тот раз я подумал, что Пол всего лишь делится со мной мудростью, позаимствованной у Тафта, которую тот, в свою очередь, позаимствовал у какого-нибудь греческого философа, сделавшего вывод о том, что всю жизнь мы только то и делаем, что пятимся в будущее. Чего я не понял тогда, так это того, что Пол обращался ко мне, говорил обо мне, имел в виду меня.
На протяжении многих лет я был преисполнен решимости потратить жизнь на упрямое преследование будущего. Именно к этому меня все и подталкивали, говоря, что я должен забыть прошлое и смотреть вперед. В конце концов я преуспел в этом даже лучше, чем кто-либо мог предположить. Я даже начал воображать, что уже точно знаю, что чувствовал отец, когда весь мир вдруг, без всякого объяснения, повернулся против него.
На самом же деле я ничего не понимаю. Я поворачиваюсь к настоящему и обнаруживаю, что не испытываю того разочарования, которое постигло его. Я неплохо устроился в бизнесе, о котором ничего не знаю и который никогда меня не привлекал. Мое начальство удивляется: на протяжении пяти лет я всегда уходил из офиса последним и при этом не взял ни одного отгула. Зная меня не достаточно хорошо, они принимают это за преданность делу и верность фирме.
Наблюдая такое положение вещей и зная, что мой отец никогда в жизни не занимался тем, что ему не нравилось, я прихожу к определенному выводу. Я вовсе не стал понимать его лучше, чем когда-то, зато понял кое-что относительно себя и того положения, из которого я все эти годы смотрел в будущее. Таким образом жизнь не увидишь, она пройдет мимо, и ты осознаешь это только тогда, когда сожмешь пальцы и поймаешь пустоту.
Сегодня вечером, уйдя из офиса, я распрощался со своей работой в Техасе. Я смотрел на заходящее над Остином солнце и вдруг понял, что смотрю на него впервые за все время пребывания здесь. Я почти забыл, что это такое — забраться в холодную кровать, сожалея, что рядом нет никого, кто мог бы ее согреть. В Техасе всегда жарко, и человек быстро привыкает спать один и убеждает себя в том, что так лучше.
Сегодня, вернувшись домой, я обнаружил ждущую меня посылку. У двери стоял обернутый коричневой почтовой бумагой цилиндр, такой легкий, что сначала он показался мне пустым. На нем не было ничего, кроме почтового индекса и номера дома. Не было обратного адреса — только написанный от руки почтовый код в левом углу. Я вспомнил, что Чарли собирался прислать мне постер, картину Икинса[55] с изображением одинокого гребца на реке. Он все еще пытался убедить меня перебраться поближе к Филадельфии, городу, по его мнению, более подходящему такому, как я. Да и его сыну надо почаще видеть крестного отца, говорил Чарли. Наверное, ему казалось, что я отдаляюсь.
Итак, я занялся посылкой. Но сделал это только после того, как перебрал остальную почту, состоявшую из предложений кредитных карточек, приглашений быстро заработать на тотализаторе и не содержавшей ничего такого, что напоминало бы письмо от Кэти. В уютном мерцании телевизора трубка показалась пустой — ни постера от Чарли, ни записки. И только просунув внутрь палец, я нащупал что-то, прилегавшее к стенкам цилиндра. Одна сторона оказалась на ощупь гладкой, другая — шероховатой. Не зная, что и думать, я вынул свернутый в трубку предмет.
Старая картина. Я развернул ее, подумав, что Чарли превзошел самого себя и купил мне оригинал. Предположение это отпало при первом взгляде на холст. По стилю картина никак не могла быть работой Икинса. Ее вообще не мог нарисовать американец. Сюжет религиозный, время написания — век начала современной живописи.
Трудно объяснить чувство, которое испытываешь, когда держишь в руках прошлое. Исходивший от холста запах был сильнее и сложнее для идентификации, чем любой из встречающихся в Техасе, где и вино, и деньги еще молоды. Что-то подобное ощущалось в Принстоне, возможно, в «Плюще», и наверняка в самых старых помещениях Нассау-Холла. Но здесь, в этом цилиндре, запах был концентрированнее, гуще, резче. Здесь пахло веками.
Полотно было темным от грязи и копоти, однако понемногу я все же разобрался в сюжете. На заднем плане просматривались древнеегипетские статуи, обелиски с иероглифами и незнакомые монументы. На переднем художник изобразил мужчину, перед которым почтительно склонились несколько человек. Присмотревшись, я заметил, что одежда мужчины выделяется на общем фоне более ярким цветом. Очищенная от грязи, она, наверное, казалась бы сияющим пятном в песчано-серой пустыне. Я узнал мужчину, хотя не думал о нем уже несколько лет. Иосиф, возвысившийся при дворе египетского фараона и награжденный им за верное толкование снов. Иосиф, открывшийся братьям, пришедшим покупать зерно, тем самым братьям, которые за много лет до того оставили его умирать. Иосиф, получивший в дар многоцветную одежду. На основании трех монументов я разобрал три надписи. Первая гласила: «Crescebat autem cotidie fames in omni terra aperuitque ioseph universa horrea». «И был голод во всей земле: и отворил Иосиф все житницы». Затем: «Festinavitque quia commota fuerant viscera eius super fratre suo et erumpebant lacrimae et introiens cubiculum flevit». «И поспешно удалился Иосиф, потому что воскипела любовь к брату его, и он готов был заплакать». И наконец, на третьем монументе помещалась просто подпись: «Sandro di mariano» — кличка, данная мастеру его старшим братом: «бочонок», или Боттичелли. Судя по дате под именем, картине было более пятисот лет.