Найджел не упрекал себя за бездушие, он пережил столько, что тяготы других казались смешными, ненастоящими, а часто такими и были. Сэйерс давно заметил: есть немало людей, которым прилюдно пострадать – наслаждение, таким не нужны ни помощь, ни участие, им нужно настороженное внимание слушающего и удивление в глазах собеседника – надо же, как мнет беднягу судьба! – нужно выговориться, вычерпать себя до дна, сразу после этого на них снисходит облегчение; Сэйерс не раз замечал, как лжестрадалец, всего лишь минуту назад уверявший, что жизнь кончилась – тупик! – и выхода нет и быть не может, через минуту, больше других хохоча, рассказывает смешную историю, или пристает ко всем с дурацкими шутками, или напивается и безобразничает, что можно попытаться объяснить как раз тем, что человеку плохо; но Найджел считал, что, если человеку и в самом деле худо, он не станет фиглярничать и вести себя непотребно. Сэйерс считал, что подлинное страдание повенчано с достоинством.
В отличие от других Найджел не любил рассказывать о себе. Остров отнял у него слишком много и до сих пор не отпускал.
После работы Сэйерс мог часами сидеть в полумраке комнаты и вспоминать остров, себя и Эвелин, и волосатого Чуди, и все, что с ними случилось там.
Больше всего в ту пору Сэйерс любил взбираться с Эвелин к туманным лесам – всегда в облаках, – пластавшимся ближе к вершинам гор в центре острова. И Чуди, и двое других отдали Эвелин без боя; трое мужчин, с которыми Сэйерс остался на острове, поражали отрешенностью, вернее, разочарованием того свойства, что наступает у людей, не лишенных совести, когда они идут против себя. Сэйерс решил, что Эвелин сделала свой выбор естественно, потому что достоинства вновь прибывшего более очевидны; позже Найджел легко догадался, что каждый именно так думает о собственных добродетелях, иначе и быть не может; как бы тогда человек проживал всю жизнь, и без того не легкую?
Эвелин пришла к Сэйерсу, когда тот дежурил у биоблоков. Ночь стояла тихая, небо с россыпями ослепительных звезд простиралось над головами, переговаривались шорохами листья пальм, с шуршанием дышало море. За нагромождением песка и раскрошенных волнами кораллов попадались первые деревца острова – панданусы, на ходульных, подагрически искривленных корнях, извивающиеся, тысячерукие, с грубыми мясистыми листьями и шипами. Футах в пятидесяти от воды на башне с приставной лестницей размещалась метеоаппаратура. Кустарники ярко-зеленой, при дневном освещении сцеволы и турнефорции с пепельно-табачными листьями, давно приспособившиеся к насыщенным влагой и солью морским ветрам, подступали к изъеденным ржавчиной распоркам.
Найджел сидел на парусиновом стуле под башней в толстом свитере поверх голого тела, в плавках и сандалиях на босу ногу; нарочито медленно, чтобы исчерпать запасы времени, счищал кожуру с плода и бросал очистки за спину, зная, что крабы расправятся с ними.
Птицы в клетках, отобранные для кольцевания, угомонились, птицы вольные заснули в гнездовьях скалистых берегов в бесчисленных нишах и укромных каменных распадках.
Эвелин взяла второй парусиновый стул и села рядом с Сэйерсом так обыденно, будто они провели вместе не один год.
Сэйерс волновался, хорошо, что в темноте – он разместился в тылу прожектора – не видно его лицо, только тени и, может, зубы блеснут, когда он надкусывает мякоть.
Эвелин сидела, вытянув ноги. Сэйерс включил приемник: рыдание саксофона разорвало прибрежную тишь, через несколько тактов вступила гитара Динго Рэйнхарда, виртуозы принялись вязать звуки гитары и саксофона в тугие жгуты, сжимающие глотки. Сэйерс представил, что он в дачном домике матери на террасе, впереди, сколько хватает глаз, по морю тарахтят рыбацкие лодки с флажками; красные капли флажков на серой глади так же красивы, как сочетание звуков гитары и саксофона; тепло Эвелин напомнило тепло материнской руки, когда та гладила задремавшего сына и от ласковой руки пахло свежей рыбой; а потом Найджел выковыривал'из волос серебряные чешуйки. Музыка взвивалась и замирала, и в такт ей жило сердце Сэйерса; трудно пытаться объяснить другому, как видение матери и рыбацких суденышек переплетается, с уверенностью, что рядом женщина, прихода которой ты желал, и она пришла, и ты растерян, и ты в преддверии неведомых поступков, и музыка несет тебя, обещая и заманивая, и вдруг умолкает – в тебе звенящая тишина и тень разочарования: ничего не последовало после такой красоты, после обещаний звуков, неужели обман, как и все другое?
Приемник затих. Сэйерс различил в руках Эвелин букет, она ходила в глубь острова, рвала папоротники и лиловые цветы, названия которых Сэйерс не знал и которые пахли густо и тревожно, стоя в вазе в вагоне Эвелин.
– Вы знаете, что мы здесь делаем?
Сэйерс ожидал любых слов, кроме этих. Женщина показалась ему сухой, враждебной, он чуть не набросился на нее за то, что та украла у него такой миг: музыка, полет, воспоминания о матери и все, что он нарисовал себе и чего пересказать не смог бы. Может, его проверяют? Может, Сидней именно Эвелин сообщил, что она здесь за старшего? Может, потому мужчины и отступились от посягательств на Эвелин, что она принадлежит Сиднею? Снова заиграла музыка, и Сэйерс отделался от мгновенного замешательства. Ничего особенного она не спросила, естественно поинтересоваться, что думает человек, лишь неделю назад прибывший на остров.
Сэйерс придвинул свой стул ближе, хотя ближе, казалось, и некуда – локоть Эвелин касался его локтя. Он не знал, что ответить, не знал и не хотел, и, чтобы сразу перейти к другому, не говорить о том, о чем и думать не хотелось, Сэйерс ответил недружелюбно и односложно:
– Знаю.
Может, поторопился, может, она рассказала бы нечто, но сейчас Сэйерс вовсе не желал обсуждать дела, играть в напускную заинтересованность; ее приход вывел из равновесия – не показаться бы грубым, – он протянул тарелку с двумя очищенным!! плодами:
– Хотите?
Эвелин положила букет на песок:
– Вы боитесь женщин?
– Отчего! Я?.. – Сэйерс выпалил не думая, в приступе отчаянного сопротивления и сразу понял, что выдал себя с головой, именно так ответит тот, кто боится. Требовалось совсем иное: положить руку на округло выступающее из темноты плечо, улыбнуться умудренной, ненаглой улыбкой, такие нравятся женщинам, посетовать иронично и почтительно: «Боюсь, ничего не поделаешь, разве можно вас не бояться?» Или: «Вы сразу нашли мое слабое место!..» Сэйерс пытался выбраться из путаницы упущенных возможностей. Эвелин поцеловала его, подобрала букет и пошла, нарочно пересекая поток света прожектора так, чтобы Сэйерс непременно увидел ее, удаляющуюся к вагонам. И опять он все выдумал: к вагонам не было другого пути, кроме этого, и Эвелин вовсе не желала, чтобы Сэйерс напряженно вглядывался ей вслед.
Все случилось в следующее дежурство Сэйерса. Он и сейчас помнил все: запахи моря, скрип песка, даже оттенок звезд. Утром после дежурства, за завтраком в вагоне Эвелин мужчины молчали и натужно листали старые газеты, будто выискивая в них свежие новости.
«Непостижимо, откуда они знают?» – Сэйерс мазал галету маслом и пытался понять, что же изменилось в их облике.
– Похоже, мы на похоронах! – Эвелин посмотрела на притихших мужчин.
– О-о! – Чуди схватил медное блюдо и ударил по нему ложкой, впервые его выходка показалась присутствующим фальшивой, Чуди быстро сообразил – провал – и пристыженно удалился.
– По-моему, не произошло ничего из ряда вон выходящего. – Эвелин поднялась.
– Да… разумеется… – пробормотал буйногривый, совершенно седой человек с квадратной челюстью и растительностью выбритых до синевы щек, подступающей прямо к глазам. Фамилия его, кажется, была Килви или Килэви, происхождение – венгр, в его вагончике в облупленном футляре лежала скрипка, и Килэви играл на ней топорно, но упоенно.
Через месяц на острове появился Сидней в сопровождении Хряка. Сэйерс пытался понять, знает ли Сидней о его отношениях с Эвелин, а если знает, то что думает об этом. «Принято ли так? Может, это вопиющий вызов? Пренебрежение равновесием других? Непозволительное себялюбие? Я не мальчик, черт с ними», – заряжал себя гневом Сэйерс и пытался выбросить все из головы. Со времени первого знакомства с Сиднеем Найджел постоянно обнаруживал в себе неизменно тлеющий страх, что бы он ни делал; раньше Сэйерс, как и каждый, знавал чувство опасности, предполагал, где его подстерегает ловушка, но сейчас он находил в себе страх неизменно, словно голод, который не удается утолить; страх окрашивал жизнь Сэйерса особым оттенком – тоской с вполне различимым цветом, страх напоминал маляра, в ведре которого припасен всего лишь один колер – серый; только наедине с Эвелин страх изредка отступал, и тогда Сэйерс замечал, что остров великолепен, Эвелин красива и даже трое мужчин, наблюдающие с Сэйерсом за повадками птиц, фотографирующие стаи, отмечающие на картах направления перелетов, относятся к Сэйерсу как будто вполне прилично.