Крест был свежеоструган. Я попытался поднять его, и не смог даже сдвинуть с места. Тогда четверо солдат взгромоздили его мне на спину. Я зашатался, но устоял.
— Получай, разбойник, свою посмертную поклажу! — рявкнул одноглазый центурион и захохотал. Засмеялись и солдаты.
— Будь ты проклят, вероотступник, — резким тенором закричал седой, хромоногий нищий, и его плевок попал в мою левую щеку. Тут же ударился о подбородок и разлетелся мелкими брызгами перезрелый помидор. Путь на Голгофу начался. Подъем был довольно пологий. „Зачем столько войск? — думал я, с трудом делая шаг за шагом. — То ли боятся, что меня преждевременно убьет толпа, то ли ужасаются, что последователи Иисуса сделают попытку его освободить. Нет, не будет ни того, ни другого“. И еще думал я о том, что Сабина отправилась к месту казни не из простого любопытства. Но с какой целью? Ведь она знала, что я не Иисус.
Я сделал всего лишь шагов пятьдесят, а сил, казалось, не осталось уже никаких. Пот заливал глаза. Господи, сколько пота в человеке? Сколько слез? И сколько мух и слепней в Иудее? Казалось, они все слетелись ко мне, и жужжали, и жалили, и кусались, словно чувствуя, что я не в силах их ни отогнать, ни даже согнать. Двигаясь вместе с процессией, какие-то мальчишки бегали взад и вперед, бросали в меня камешками, кричали: „Эй ты, сын божий, покажи твои чудеса! Освободись! Или твой отец отступился от тебя?“. несмышленыши. Жестокие, как все дети, разве они ведали, что творят?
Остановились. Я с трудом сбросил крест на землю, едва не распластавшись под ним. Какое это было блаженство — повалиться тут же в дорожную пыль. Но страшный бич одноглазого центуриона не дал мне лежать.
— Вставай, пророк всех времен, мы забыли постелить на это божеское ложе царские простыни, — и он загоготал вместе со своими легионерами. Пить! Никогда в жизни мне так не хотелось пить — даже после долгого перехода по пустыне однажды в юности. Я стоял и плакал, а пес лизал мои окровавленные ноги. Женщина, совсем согбенная старуха, седая и морщинистая, протянула мне кружку с водой. Солдат ударил по ее руке ногой, кружка упала и покатилась по склону. К центуриону подошла Сабина. Она сказала ему что-то на ухо, и он вновь загоготал:
— Соленая — это великолепный подарок такому разбойнику.
Сабина подала мне флягу, и я почувствовал, как холодное сладкое блаженство разливается по всему моему телу.
— Понтий Пилат и я, мы преклоняемся перед твоим мужеством, — шепнула мне Сабина. — А теперь сделай вид, что вода во фляге была соленая.
Я сморщился. Солдаты гоготали.
— Я тоже хочу воды! — закричал один из двух разбойников, шедших со мной на казнь.
— И я! — вторил ему второй. — Мы такие же разбойники, как и он.
Ответом им был гогот солдат и свист бичей центуриона:
— Марш, разбойники! Марш, убийцы!
Каждая выбоинка, каждая рытвина, каждый, даже самый мелкий камень становились причиной дополнительных терзаний. терновый венок надвинули на самые брови. Колючки впились в тело. Прошло много времени, и я не ощущал боли, но иногда кровь заливала глаза. мы были почти у вершины, когда я вспомнил прощальные слова, сказанные Пилатом в спину первосвященнику. Они были ответом на вопрос, почему римлянин так ненавидит иудеев. „Я живу здесь много лет и знаю вас теперь хорошо, — сказал он в раздумьи и скорее с горечью, чем с ненавистью. — Если бы вы могли, если бы у вас была сила, вы повергли бы в прах все живое. И — напоследок — самое себя“.
На вершине холма я потерял сознание. очнувшись, я вдруг увидел, что вырос вдвое, нет, втрое. И тут только понял, что я распят. Я не чувствовал ни рук своих, ни ног. Словно и все тело стало легким, как пушинка. Едва приоткрыв глаза, я все же увидел, что толпа исчезла. Лишь одна Сабина, закутавшись в плащ, стояла невдалеке. Солдаты по-прежнему окружали холм. Солнце было уже не так высоко, однако душно было даже сильнее прежнего.
— Жив еще, собака, — услышал я голос, который показался мне знакомым. Я сделал усилие и, повернув голову вправо, увидел одноглазого центуриона. Говорил он то ли себе, то ли двум палачам, бывшим рядом с ним: — И ведь может еще долго прожить.