А после того направился Иван-тиун к Нестору. Войдя в келью, перекрестился на икону Иоанна-евангелиста и подошёл под благословение черноризца.
Почтительно передав приглашение князя, Иван двинулся было обратно, да вдруг в дверь постучали ещё раз. Теперь нежданным пришельцем оказался келейник архимандрита.
— Отец-настоятель просит тебя, Нестор, тотчас пожаловать к нему, — сообщил он, почтительно поклонившись.
«Эка важная птица, черноризец, — подумал Иван, — и владыка, и князь обойтись без него не могут. Надо будет довести о том Святополку Изяславичу».
И ещё подумал: «А что за нужда у архимандрита? Хорошо бы узнать. Да вот как?»
И вдруг будто кто шепнул черноризцу, тот проговорил резко, раздражённо:
— Да что за дело ко мне у владыки Феоктиста?
— Только что довели владыке, что вот-вот будет в обители некий старец с Афона, именем Лаврентий, — проговорил посланец быстро, с неудовольствием покосившись на тиуна. «И сие доведу князю, — тотчас же решил Иван. Не любит он афонских шатунов, всякий раз ждёт от них некоего подвоха».
И, радуясь неожиданной удаче, ещё раз поклонившись, Кривой борзо юркнул за порог.
Вернувшись от Феоктиста, Нестор долго не мог заснуть, мысленно возвращаясь к состоявшемуся меж ними разговору. Настоятель сказал, что Лаврентий, скорее всего, пожалует в Почайну дня через два-три с торговым насадом, который отправился из Корсуни и поплыл в устье Днепра ещё в самом начале нынешнего года, — в марте месяце.
— Пришёл Лаврентий в Корсунь в конце прошлой осени да и зазимовал на своём афонском подворье. А за зиму узнали мы от верных людей, что идёт он в Киев с небольшим кусочком нетленной ткани, кою некогда Антоний, сподобившийся прийти в Киев и основать здесь нашу обитель, — проговорил Феоктист с заученной елейной благостью в голосе, хотя и был искренен, ибо святых отцов Антония да Феодосия, первых игуменов из монастыря, всякий печерский инок почитал не менее святых апостолов.
Нестор, давно знавший Феоктиста, в глубине души недолюбливал архимандрита за то, что, внешне безукоризненно исполняя монашеский устав, носил он чёрный клобук по обязанности, помышляя, как казалось Нестору, о суетном, мирском, греховном.
— Богоугодное дело, — опустив глаза, тихо проговорил Нестор. — Да только, может быть, старец плывёт в Киев и ещё по какому иному поводу?
— Хитёр старец, опаслив, — тут же смекнул настоятель, — и ни про какое иное дело никому ни слова не говорил.
— Да это завсегда так, приходят с мощами, уходят с вещами, — чуть улыбнувшись, проговорил Нестор.
— Сколь я могу судить, — ответил настоятель, — идёт Лаврентий для некоей учёной беседы, ибо слывёт Лаврентий великим книжником и более всего прилежен к постижению минувших событий, особенно же на Руси и вокруг неё происходивших. Да ты и сам это знаешь не хуже меня. Потому и призвал я тебя, Нестор, что в этих делах ты у нас — первый, а слово твоё о житии и погублении Бориса и Глеба, а тако же, чаю, о преподобном Феодосии, читал и сам Лаврентий.
— Всё это ладно, отче, да только какой может выйти толк от беседы двух иноков? — с печальной усталостью проговорил Нестор.
Игумен усмехнулся:
— Когда ведомый тебе греческий мудрец Пифагор открыл свою теорему, он принёс в жертву языческим богам сто быков. Значит, открытие истины того стоило, — а ведь сиракузец был неглупым человеком.
— «Музы» первого историка, грека же Геродота, не есть цифирная наука Пифагора, — не сдавался Нестор.
— Тогда ответь, чего ради собирались шесть Вселенских соборов, если не для того, чтобы торжествовала истина?
Нестор не нашёл возражения и молчал. А игумен продолжал:
— А ведь и в Никею, и в Царьград, и в Эфес приезжали из всех епархий десятки, а то и сотни высокоучёных богословов и решали дела не только церковные, но и мирские, ибо в каждом мирском деле всегда незримо присутствует небесное начало, правда, не всегда божественное, порой и вражеское. А уж тем более в делах суетных, когда речь идёт о власти, о законе, о первородстве, о правах на земли и троны.
— Мнится, как Пифагор говаривал, что следует быть другом истины, хотя бы пришлось принять мученический венец, — ответил Нестор, согласием своим окончательно признавая правоту Феоктиста.
Вернувшись в келью и прочитав вечернюю молитву, лёг он в постель, однако вслед за разговором у архимандрита пришли к нему раздумья о завтрашнем дне, когда надлежало ему пойти в Берестово, где в большом, изукрашенном резьбой тереме, жил в летнюю пору Святополк Изяславич.
Нестор представил Берестово, с рощей вокруг, с цветами по всему двору, с клетками, в коих томились всякие звери — от лисиц и белок до волков и медведей, с голубятнями и птичником, большими конюшнями и лежащим за ними скотным двором, и мысленно прошёл в терем — крепкий, похожий на детинец, со сторожевой башней в самом центре, с отроками у сеней, — и так же мысленно вошёл во дворец, прошёл по нижним палатам, а потом поднялся в княжеские покои, куда вела пологая и широкая каменная лестница.
А далее представил он и самого князя — высокого, горбоносого, похожего на деда своего Ярослава Владимировича, прозванного Мудрым, и, увидев, будто живого, прямо здесь стоящего возле него, в келье, подумал: «А ведь скоро двадцать лет, как знаю я его». И вспомнил, будто это было вчера, как в 1093 году по Рождеству въехал в Киев дотоле правивший в Турове новый Великий князь Киевский, сорокатрёхлетний Святополк Изяславич, как все горожане с радостью высыпали ему навстречу, потому что сами позвали его для защиты от опасных степных хищников — половцев.
Вспомнил, как на следующий же день пожаловал князь в их монастырь, принеся многие дары, как истово молился и в храмах обители, и в пещерах — над могилами Антония и Феодосия — святых заступников и первых игуменов обители.
Нестор и Святополк были ровесниками, а это кое-что значило, ибо в памяти их отложились события одного и того же времени и оттого чаще всего сердца их бились согласно: в один тон и один лад.
Каждого из них, конечно же, по-своему — один был князем, воином и правителем, другой — книгочеем и писателем, жизнь очень часто заставляла волноваться из-за одного и того же, любить и ненавидеть, пугаться и радоваться в связи с одними и теми же событиями.
Нестор помнил, какие несчастья обрушились на Русь после того, как великокняжеский стол в Киеве занял Святополк. В 1093 году войско Святополка и его братьев Владимира Мономаха и Ростислава разбили половцы. Во время бегства Ростислав утонул в реке, Владимир, отдав Чернигов союзнику половцев князю Олегу Тмутараканскому, ушёл далеко на восток — в Переяславль-Залесский.
А на следующий год ещё одна беда — не меньшая, чем половецкое разорение, — пришла на Русь: 26 августа солнце закрыли густые тучи неведомой дотоле летучей твари — саранчи. И оттого был на Руси неурожай и голод. А потом несколько лет подряд шли кровавые распри между многочисленными князьями-Рюриковичами за столы в важнейших городах, которые потому и назывались «стольными».
Княжеские междоусобицы ловко использовали степняки и не имевший в душе ничего святого коварный предатель князь Олег Тмутараканский, который сжёг городов и вытоптал нив больше, чем половцы.
Поднялись на Олега многие князья, но сильнее прочих негодовал на него крестник его — Мстислав Владимирович, сидевший в Новгороде. Он-то и побил войско своего крестного отца, однако, когда победил его, решил, что пора положить конец родственным сварам, и, оставив Олегу Муром, помирил его с другими Рюриковичами.
И в том же 1097 году братья — родные, двоюродные и троюродные, дядья и племянники, крестные отцы и сыновья, но все происходившие от одного корня — от Рюрика, собрались в маленьком городке Любече, на Днепре, близ Чернигова, чтобы твёрдо договориться об окончании свар и наконец-то встать заедино супротив половцев.
Нестор вспомнил, как тогда, пятнадцать лет назад, подумалось ему, что само Божественное Провидение предназначило Любеч для такого съезда, ибо не было на Руси другого города, называвшегося именем, в коем звучало бы слово «любовь».