Богатов беспомощно махнул рукой и вновь замкнулся. Но ненадолго. Желание высказаться, потребность излить свою исповедь на кого угодно, хоть на первого встречного сейчас составляло основу всей его сущности, определяло смысл его на данный момент. И слава Богу что именно сейчас небеса послали ему столь благодарного слушателя, может и не настолько заинтересованного, но во всяком случае, умеющего слушать и слышать. А это уже не мало.
– Продолжайте, Аскольд. Я с интересом и вниманием слежу за вашей повестью, – поддержал рассказчика Пётр Андреевич.
Тот воодушевлённый поддержкой обратил ещё взгляд к иконе Первоверховных Апостолов и заговорил уже не сбивчиво, спокойно.
– Я не хочу показаться совсем уж безвольным человеком. Напротив, все мои знакомые всегда считали меня сильным, способным на многое и даже на великое. Я и сам так считаю, не сочтите за дерзость, иначе я не был бы писателем. Но в том-то весь фокус, что страсти всегда подстерегали и сопровождали меня в моменты наибольшей силы, они как пиявки прилеплялись и всасывались в меня именно тогда, когда я был полон решимости, вдохновения, могущества. Они казались такими мелкими и ничтожными с высоты моего полёта, что я их попросту пренебрежительно не замечал. А те постепенно и ненавязчиво приучали меня к себе, так что, в конце концов, приручили окончательно и сделали фактически своим рабом, послушным и беспрекословным. Когда я взбрыкивал, бунтовал и боролся с ними, они смиренно сдавались, лицемерно преувеличивая моё торжество и власть над собой, чтобы потом ещё сильнее и легче обуздать, оседлать меня, как только я расслаблюсь упоённый победой. Постепенно я стал оправдывать свою слабость, находя для неё убедительные обоснования и извинительные причины. Я даже здорово преуспел на этом поприще. Надо отдать должное человеку, за время своего существования это лучшее из того, что он научился делать. Страстям же, этим своим злейшим врагам я присвоил статус неизменных атрибутов успеха: курению – спутника мужественности, чревоугодию – достатка и вкуса, осуждению и жестокости придал значение справедливости, а предательство оправдал расчетом ради высшего блага. Но есть одна страсть, которая даст сто очков вперёд всем остальным, которая не просто довлеет надо мной, она уже часть меня неразрывная и неотъемлемая. С теми остальными я могу как-то с большим или меньшим успехом бороться, многие даже изжил совсем. А эта … непобиваема. Она настолько сжилась со мной, срослась со всем моим существом, с моей природой, что без неё я не знаю уже себя, лиши меня её – и я перестану быть вовсе. Поэтому я не могу бороться с этой страстью, а, живя с ней, неизбежно гублю и себя, и тех кто рядом, кто дорог мне. Вот таков тупик, в который я сам себя загнал и выхода из которого не вижу,… не знаю.
Аскольд замолчал и выпил залпом коньяк, заранее приготовленный Берзиным. Выпил молча, не чокаясь, одним глотком, не закусывая и не морщась. Как воду. Пётр Андреевич ни о чём не спрашивал, ничего не комментировал, он молчал, терпеливо ожидая неизбежного продолжения исповеди.
– Эта страсть – женщины, – действительно продолжил Богатов. – Банально, правда? Как в плохом бульварном романе. А для меня это трагедия… Шекспир! Я бабник, Пётр Андреевич, элементарный бабник. Сколько себя помню, ещё с детства смотрел на девочек по-особенному, не как на подобных себе, но как на бесконечную неразгаданную тайну. Что влекло меня к ним, я тогда не сознавал, но влекло чрезвычайно. А когда осознал, то понимание это подарило мне такой океан чувств и эмоций, такую вселенную, что открытие её, исследование, проникновение в самые отдалённые и скрытые уголки стало для меня навязчивой идеей, целью жизни. Целью, конечно, внутренней, не подменяющей собой все учёбы, службы, работы, карьеру,… но подчиняющей их себе. Я потому, наверное, и пришёл к искусству, что эта область человеческой деятельности наиболее близко касается предмета моего исследования, способна наиболее полно познать и раскрыть все его тайные тайны. У меня было много женщин, очень много. Первая ещё в школе, классе в шестом. Я трижды был женат и ни одной из своих жён не был верен до конца. Я даже в монастыре, на службе украдкой заглядывался на молоденьких прихожанок, медленно и артистично раздевал их взглядом, осторожно снимая одёжку за одёжкой, пока не оставлял совсем без всего… И любовался упоительно: «Ах, как прекрасно она смотрелась бы здесь голая во время молитвы – чистая, лучезарная, непорочная дева!»
Аскольд внезапно остановился, как останавливается лихой пловец, который, прожив много лет вдали от моря, окунается, наконец, в родную горько-солёную влагу и, соединившись с ней, вжившись всем телом в её могучую стихию, понимает вдруг, что заплыл слишком далеко.