Накануне вернулся лесник. Михаил Афанасьевич Степанов, как оказалось, собирал по лесам жителей многих деревень, укрывшихся от жестокости гитлеровцев и их приспешников. Колосов увидел Сашу Борина, Надежду Федоровну Степанову. Лесник привел на базу оставшихся в живых родственников партизан. Люди эти еще до базы не дошли, а весть о их приближении прошелестела по лесу. Свободные от служебных обязанностей партизаны поднялись, заторопились, потянулись навстречу беженцам. Обоз вскоре поравнялся со старшиной.
За два года войны Колосов видел много слез, а такие увидел впервые. Степанов привел с собой человек триста. Шли женщины. Брели, оступаясь, старики. Шли подростки. Шли видавшие виды партизаны из тех, что сопровождали обоз, из тех, что побежали навстречу беженцам. На немногочисленных подводах сидели малолетние дети. И не было ни одного человека без дорожек-слез под глазами. Колосов стал свидетелем какого-то всеобщего тихого плача. Как будто люди отдали все силы, их не осталось на крик, даже на всхлипывание. Они шли и молча плакали, когда, казалось бы, должны были ликовать от встречи с близкими, от сознания окончания небезопасного перехода, оттого, что оказались они наконец под надежной защитой. Бросилась навстречу своей матери Галя Степанова. И тоже не закричала, тоже беззвучно заплакала. Обоз с беженцами обрастал людьми, с ними творилось то же самое, они плакали молча. Но больше всего Колосова поразил беззвучный плач самых маленьких беженцев, которым, казалось, самой природой отведено право криком оповещать мир о своих болях.
Вывод, тот главный для себя вывод, о котором он думал, пришел сам собой. Колосов подумал о страдании детей на войне. Маленьких беженцев, беззвучно плакавших на телегах, других, чьи лица оставались в памяти, как это было при освобождении села Рыбницы в сорок втором году при захвате немецкого госпиталя, в котором оказались дети-сироты, дети-доноры, у которых гитлеровские врачи, врачи-убийцы, забирали кровь.
Светило солнце. Оно гнало лучи к земле, к людям. Казалось, лучи его шарят и шарят в дальних, самых потаенных закоулках с единственной целью — выискать самое обездоленное, самое замерзшее существо, обогреть это существо, а поскольку обездоленных, замерзших много, так много, что не знаешь, на ком остановиться, оно шарит и шарит, проникая всюду, нет конца бесконечному поиску.
Собственные невзгоды показались старшине такими мелкими, что ему стало неудобно за свою слабость. Старшина испытал стыд. За полуобморочное состояние в землянке комбрига, за потерю уверенности в себе, за то, что он, солдат, поддался слабости. Нет у него права ни на болезни, ни на проявление слабости. К такому выводу пришел Колосов. Пока светит солнце, пухнут вены на руках от тока крови, пока видит, слышит и дышит, нет у него права на остановку…
Безделье тяготило, Колосов маялся. Посидел на жердине, поднялся, стал ходить. В конце концов снова сел в тени кустов. Только сел, тут же услышал разговор.
— Лех?
— Чего тебе?
— Ловко ты его завалил.
— Ну.
— Ловко, говорю, ты его завалил.
— Завалил и завалил.
— Не скажи. Мне бы так не пофартило. Это у тебя какой?
— Четырнадцатый.
— Четырнадцатый?
— А чо?
— Интересуюсь. Меня сколь учили, а такой чистой работы не видал.
— Дак привычка.
— Чего?
— Привычка, говорю.
— Объяснил бы.
— Чо объяснять-то?
— Как это чо? Секрет есть аль нет?
— Дак рядом же был, видал.
— Я и раньше видал, выбора не было. А ты, Леха, выбирал.
— Ну.
— Выбирал, говорю.
— Вез выбора неча соваться.
— Ты сам-то откуда родом?
— А чо?
— Интересуюсь. Я о тебе теперь, Леха, все хочу знать.
— С Кондрашихи.
— Далеко это?
— Далече. Томск слыхал?
— Сибиряк, значит?
— Ну.
— То-то, чую, терпенья в тебе много.
— Без этого нельзя.
— Сколь мы с тобой пролежали, а? Комарья-то, комарья. А ты вроде бы ничего.
— Дак привычка, говорю.
— Вымок я, Леха, в том болоте, меня тогда, Леха, хоть выкручивай и отжимай, а все одно я рад.
— Пустое.
— Чего ты говоришь-то, чего говоришь?
— Пустое, говорю.
— Не, Леха, не каждому дано, а ты выдержал. Сколь их прошло, а ты свово дождался. Откуда узнал, по слуху аль как?
— Ты тоже-ть наловчишься.
— Не, Леха, у тебя талант. Как ты его завалил, пасьянс!
— Чего?