Выбрать главу

Ночь выпала метельная. Ветер гнал мелкие колючие снежинки, они больно секли лицо. Шутов, как узнал о смерти сына, пустоту в себе ощутил. В глазах затуманилось. Очертания деревьев размазались. То ли деревья, то ли еще что нависло — не разобрать. И холодно стало, и одиноко. До встречи с Волуевым жила в Шутове надежда, что сын жив, есть кому отомстить за порушенную жизнь. Уплыла надежда, дымом рассеялась.

Из леса, в котором укрылись они с Лехой для тайного разговора, хорошо были видны огни стройки. Приглушенные расстоянием, долетали до них ее звуки. То загудит на стройке, то дробно разорвет воздух. В душе Шутова злоба заклокотала. Так бы и взял топор в руки. И рушил бы, и палил бы. Он бороду терзал, скреб грудь под полушубком, но все чувствовал, что воздуха не хватает. «Ничого, дядь Гриш, — успокаивал Леха, — еще сквитаемся».

Долгим был разговор. Решили они держаться друг друга. Уговорил Леха Шутова бежать со стройки. Если они встретились, то и другие, вовсе не желательные, встречи произойти могли. Вдруг да нагрянет кто из Глуховска иль — того хуже — из Малых Бродов. Народ поднялся, едут и едут. Сговорились. Барак подожгли, запалили бензохранилище. Помнит Шутов зарево, смрадный дым, но пуще всего свое состояние. Будто держал он долго-долго дыхалки свои закрытыми, потом выпустил воздух, хватил свежатинки, легко ему сделалось. Боле не было ему легкости до самого сорок первого года.

После Урала укрылись они с Лехой в Сибири. Жили и работали в леспромхозе. В глухое место забрались. Шутов лес валил, Леха по снабжению устроился. Часто в командировки уезжал. Возвращался возбужденный, радостный. «Ты, дядь Гриш, жди, — успокаивал, — придет наш час, все еще впереди». О своих поездках тогда Леха не очень распространялся, но Шутов догадывался, что Леха связь с кем надо держит, потому и разъезжает. И правда. Леха признался, что уже тогда был связан с немцами. В командировках своих признался. Неспроста ездил, по делам да по заданиям…

С войной они с Лехой враз поднялись. Пошагали, поехали навстречу потоку беженцев. В сумятице первых дней войны без происшествий добрались до Глуховска. Вот тогда-то вновь облегчение вышло, возвратилась жизнь на круги своя. И шапки перед ним стали ломать, и хозяином он стал. И земли, и Малых Бродов. Каждый попал под его власть. Если б не тяжесть последнего времени, жить можно было бы. Тянет, однако. У самого сердца сосет. Вернуть бы сорок первый год, когда оглядываться не приходилось. В сорок втором он с оглядкой жить начал, тогда дыхание схватило. Партизаны объявились. Приговоры стали выносить. С сорок второго года Шутов вроде как в гору идет: чем дальше, тем круче, и остановиться нельзя — скатишься. В сорок втором появился страх. Хлеба в том году какие поднялись — загляденье. Осень наступила, не все Шутову воротилось. Часть партизаны забрали, часть пожгли. Это хлебушек-то. Тут почище продотрядов получилось. И Шутова обобрали, и бауэра, господина Ротте. Леха, спасибо ему, прискакал, пустил красного петуха по черным избам. Кой-кого и вздернуть пришлось. Иначе б совсем плохо стало бы, ничегошеньки бы не осталось.

Лихой парень сын Волуева — Леха. Не забыли ему немцы старых услуг. Он, слава богу, Шутова тоже не забывает. Трех полицаев подчинил. Они и охрана, и исполнители. С Лехой шутки шутить — битому быть. Они это понимают, стараются. У Лехи две медали от самого, говорят, ихнего фюрера, господина Гитлера. Леха акции проводит. У него золотишко водится. Шутов собственными глазами видел. Показывал ему Леха. И серьги, и часы, и зубы в мешочке сложены. «Война кончится, — похвалялся по пьяному делу Леха, — заживем, дядь Гриш, на полную». Его б устами да мед пить. Не видать что-то конца. Год от года тяжельше становится. Неизвестно, куда повернет. «Ничого, дядь Гриш, — похвалялся нынче Леха, — рванем вскорости. Там, — кивнул он в сторону фронта, — такое готовится, что и за Москву, и Сталинград разом отзовется». Шутов сам понимает, что серьезное наступление готовится. Город войсками забит, танков много нагнали. Необычные танки, что крепости. Зовут то ли тигрой, то ли еще как по-звериному. Броня, говорят, у них особая, ее снаряд не берет. Дай-то бог, иначе…

Не может, не должно быть иначе. Два года гонит подобные мысли Шутов. В церкви бывает. Молится. Он и сегодня, прежде чем к Волуеву заехать, в храме побывал. Свечи поставил. За упокой души раба божьего, сына своего Василия да за то еще, чтобы ниспослал господь победу «ерманцу», как он называл немцев. К окладу богородицы приложился, у Николы Чудотворца на молитву стал. Все, как папенька, царствие ему небесное, исполнил. Тот, бывало, вернется из города после очередной сделки, сядет за стол перед самоваром, о делах расскажет, о надеждах. Обязательно помянет, что и к богородице приложился, и молитву Николаю Чудотворцу сотворил. «Должны помочь, — перекрестится, — я им свечи поставил». Мать пугалась от такого вольного обращения к святым, Шутов-младший принимал слова папеньки как должное. Папенька, бывало, и о сотоварищах по торговле так говорил. Тому-то он то-то сделал, и тот «должон помочь». Бог, по разумению Шутова-старшего, все равно что компаньоном в торговле ему был, так получалось. До подобных обобщений Шутов-младший не доходил, но то, что святые на их стороне, усвоил хорошо. «Ерманцы тоже надеются, — думает теперь Шутов, — на свою сторону бога тянут». Видел он бляхи солдатских ремней, на которых хоть и не по-русски, но написано, что с ними бог. Шутову такое отношение и близко, и понятно, оно вошло в него с детских лет.