— Вы не виноваты, — голос срывается на жалость, дрожит, предатель.
И сердце бьется гулко-гулко о грудную клетку, отзываясь в ушах непрерывным стуком. — Вы ни в чем не виноваты. Не то говорит. И не о том. Но она понимает, устало хлопает по одеялу, приглашая сесть, и Эрик подчиняется, стараясь улыбаться, хотя и знает, как вымученно выглядит эта улыбка.
— Почему вы плачете? — спрашивает вдруг она. Почему? Да потому что два слова всколыхнули вдруг воспоминания, давние, тщательно до этого спрятанные, встряхнули в груди проклятую муть. А ведь думал, что забыл и справился. Наверное, нет. С этим невозможно справиться.
— Убийца с сердцем ангела. Правильно они тебя называют… ангел, мой ангел… Эрик вздрогнул, когда тонкие, красивые пальцы смахнули слезу с его щеки. Не пытаясь более улыбаться, он вскочил с кровати, прошипев:
— Не смейте! Не смейте меня жалеть! Девушка уже не слышала. Тонкая ладонь безвольно упала на шелковые простыни, упустив янтарные четки. Она уснула, и Эрик знал, что из этого сна не возвращаются. «Каждый имеет право на смерть», — золотые буквы жгли пальцы через перчатки. Картонный прямоугольник не захотел вдруг лечь в ладонь с украденной слезинкой на указательном пальце, а упал на пол.
Белоснежным комочком света на темном ковре. С висящей на стене иконы смотрели всепонимающие глаза. Почему-то стало вдруг стыдно, захотелось отвернуться.
— Вас не поймают? — вспомнился недавний вопрос.
— Может, я желаю, чтобы меня поймали, — уже холодно ответил Эрик, поднимая карточку и вкладывая ее в ладонь еще живой, но уже недолго, девушки, сметая с пальца проклятую слезинку и забирая зачем-то янтарные четки. — Но не поймают.
Способности исчезать в одном месте и появляться в другом, а так же улавливать чужую боль появились у Эрика сравнительно недавно — лет десять назад, в день совершеннолетия. Тогда щедро лилось шампанское, пузырясь в тонких бокалах, тогда смеялись друзья, рассказывая пошловатые шутки, тогда дико болела голова от смеси ароматов духов, цветов, спиртного и пота… И забытый всеми именинник устроил переполох, исчезнув в середине праздника. Эрик и не собирался исчезать. Ему просто сделалось дурно, и, стремясь проглотить горький комок в горле, он распахнул створки окна пошире, впустив внутрь потоки пахнущего сыростью воздуха. И захотелось ему, дико захотелось, оказаться вдруг у реки, увидеть, как серебрит луна темные волны, как покачивается на них пущенный вниз по течению венок… Быть не здесь, там. Внизу. Он тогда отошел от окна на шаг, опустил веки, полной грудью вдыхая свежий воздух и вздрогнул, почувствовав неожиданный холод. Открыв глаза Эрик застыл, не осмеливаясь поверить: вместо шумной, парадной залы, он оказался на берегу Серны. Прелый запах тины и серебристый лунный свет окутывали теплую, летнюю ночь дымкой таинственности. По мосту проехал экипаж, роняя на реку золотистые отблески фонарей, и все было так, как мечтал Эрик, но покоя на душе не было. Было еще хуже, чем там, в зале, тревожно и тяжело, и, что самое страшное, не находилось для этого причины. Будто не его то было, чужое. Той гибкой, пошатывающейся фигурки, что упрямо шла по заросшему травой берегу к воде.
— Стой! — выкрикнул Эрик. Она продолжала идти.
— Стой, тебе говорят! Позднее он держал в объятиях плачущую, судорожно цепляющуюся за его сюртук девицу, и слушал, и слушал, как она выла в полный голос, освобождаясь от непонятного ему горя.
— Не могу… не могу за князя, слышишь, не хочу. Пусти! Пусти! Лучше умру, пусти!
Девица, темноглазая, темноволосая, все же вышла замуж за князя, только за другого — за Эрика. Родила ему болезненного, но горячо любимого сына. А потом было пять лет страха и один месяц долгой, болезненной агонии.
— Я не хочу жить, — сказала как-то безжизненным голосом осунувшаяся Хельга, после похорон Эрика-младшего. — Не хочу, слышишь, не хочу! Он не только слышал, но и чувствовал, и не мог выносить ее и своей боли. Приказал слугам не спускать с нее глаз, закрылся в кабинете и целую ночь просидел у окна, не двигаясь, поглаживая вспотевшими пальцами рукоятку пистолета. Лишь тогда он понял, насколько слаб и жалок: он так и не сумел нажать на курок. А утро встретило его выстрелом: Хельга сумела.
— Я только на минуточку вышел, — оправдывался чуть позже веснушчатый слуга, — я не знаю, как она… не знаю. Эрик поднял пистолет и выстрелил. И когда тело слуги коснулось персидского ковра, до князя дошло: убивать, оказывается, легко. А вот самому умереть гораздо сложнее… Вот с тех и бродит по улицам столицы, выискивая их… желающих умереть. И помогает другим делать то, что не смеет сделать сам. Это не сложно. Надо только почувствовать чужую боль и застыть где-то неподалеку. Дождаться, пока боль станет почти невыносимой, обретет оттенок одиночества. Когда тот, другой, останется один. И шагнуть навстречу, стремясь спасти, помочь, туда, где билась раненой птицей в темноте чужая душа. Помочь уйти. А потом на время становилось легче. Всегда, но почему-то не сегодня. Почему-то сегодня было особенно жаль ту девушку на кровати, почему-то жгли пальцы янтарные четки, и хотелось их выбросить, а вместе с ними и воспоминания о сегодняшнем дне. Забыть… да, уйти и забыть. Эрик ушел, а вот забыть не смог. Вместо этого он сыпал и сыпал соль на застаревшую рану, бредя по мокрым, суетливым улицам.