колхоза имени Чапаева
Михайловского района
Рязанской области (посмертно).
Я уже читал в «Комсомольской правде» и о мужественном поступке, стоившем жизни восемнадцатилетнему комсомольцу Анатолию Мерзлову, и о том, что его имя занесено в книгу Почета Центрального Комитета комсомола, когда товарищи из «Комсомольской правды» позвали меня к себе в редакцию и положили передо мной письма, пришедшие в газету.
В одном все письма сходились: их авторы, все без исключения, отдавали должное мужеству Анатолия Мерзлова. Но дальше в нескольких письмах ставился вопрос:
— Да, это, конечно, мужество, но стоило ли его проявлять по такому поводу? Стоило ли идти на риск, как выяснилось впоследствии — смертельный, — ради того, чтобы спасти из огня трактор? Можно ли равнять цену трактора с ценой человеческой жизни? Сгоревший трактор можно заменить другим, а сгоревшую человеческую жизнь другой не заменишь.
Я излагаю не текст писем, а лишь примерный ход мыслей их авторов.
Товарищи из «Комсомолки» попросили меня сказать на странице газеты, что думаю по поводу таких писем я, человек, много писавший о войне и встречавший там многих людей, неоднократно и сознательно рисковавших жизнью.
Мое первое побуждение было — ответить очень коротко, что в моем личном представлении человек, совершивший подвиг, рискуя собственной жизнью, безоговорочно прав. И что, хотя я не знаю, хватило бы у меня самого, в мои пятьдесят семь, решимости в подобных или схожих обстоятельствах поступить так, как поступил Мерзлов в свои восемнадцать, но я хотел бы найти в себе силы поступить так, как он, а не растеряться, как тот, второй, сорокалетний тракторист, которого Мерзлов по-мальчишески звал дядей Колей.
Так мне сначала хотелось ответить и этим ограничиться.
Но потом я понял, что ограничиться этим не могу: для того, чтобы составить собственное представление о происшедшем, а главное — о тех нравственных выводах, которые из этого следуют, мне надо сначала съездить туда, где все это было.
И вот я за двести двадцать километров от Москвы, в селе Прудские Выселки, в окрестностях старого русского города Михайлова, в котором я был в последний раз почти тридцать один год назад, в декабре сорок первого, в то утро, когда армия генерала Голикова выбила оттуда войска Гудериана.
Не сразу, а уже по дороге к Михайлову, я задним числом подумал, что товарищи из «Комсомолки» в данном случае обратились ко мне, а не к другому писателю моего поколения, наверно, потому, что кто-то в газете вспомнил мою старую корреспонденцию, присланную тогда, в сорок первом, из Михайлова.
«Ну что ж, — подумал я, — они по-своему правы. Знакомые по войне места рождают в нас не только воспоминания, но и сравнения. И эти сравнения порой бывают нужны».
Позже я еще вернусь к этому. А пока попробую дать почувствовать то, что почувствовал я сам там, в селе Прудские Выселки, сначала в одной из комнаток правления колхоза, где я застал пришедших туда в обеденный перерыв мать и отца погибшего, а потом в их осиротевшем притихшем доме, где заканчивался наш разговор с ними.
Мне, как, наверно, почти каждому немолодому человеку, несколько раз в жизни доводилось быть первым вестником непоправимого; доводилось приходить и говорить «он умер» про того, кого минуту назад считали живым.
Сейчас я разговаривал с двумя людьми, которые уже дазно, больше двух месяцев, знали, что их сын умер, что его нет, но все равно меня не оставляло чувство вины перед ними. Своими вопросами я возвращал их к тому дню, когда их сын совершил то, что он совершил, и к тому дню, когда он умер, и к тем четырнадцати суткам. которые пролегли между тем и другим в борьбе за его жизнь.
И не сразу, а лишь потом, где-то в середине нашего разговора, я понял, что мера моей вины, человека, расспрашивающего отца и мать об их погибшем сыне, не так велика, как мне сначала показалось. Горе их было так глубоко, что разговор еще с одним человеком, вынудившим их своими вопросами снова вслух вспоминать при нем о сыне, не мог разбередить это горе — оно с одинаковой силой и с одинаковой болью существовало внутри них и когда они говорили о нем, и когда они молчали о нем.
Нина Петровна Мерзлова и Алексей Михайлович Мерзлов — мать и отец погибшего Анатолия — люди стойкие и глубокие. И пока я говорил с ними, мне через них, через их человеческие личности, через их взгляд на жизнь, через их собственное отношение к поступку погибшего сына постепенно открывалась и личность того восемнадцатилетнего юноши, которого я уже никогда не увижу и никогда не спрошу, как он сам-то смотрит на свой поступок — стоило ли рисковать своей молодой жизнью из-за «железки», как выразился о тракторе автор одного письма.