В последний раз, отремонтировав сам свой трактор, вернувшись с работы, поставил его у дома.
Мать была недовольна: «Что это вдруг трактор будет у нас под окнами стоять?»
Отвечал, что опасается, как бы там, где оставишь трактор, кто-нибудь вдруг чего-нибудь не отвинтил.
— Так ведь, если там, не дай бог, чего и отвинтят, — не твой ответ, — сказала мать. — А если здесь, у дома, — тут уж на полный твой ответ!
В спор не вступал, отвечал коротко:
— Пусть стоит у дома.
Когда ребята, товарищи Анатолия, добивали, затаптывали потом огонь на поле, у одного из них обгорела голень. Когда он пришел к Анатолию в больницу, Мерзлов сказал ему:
— Покажи, как у тебя обгорело.
Наверное, хотел увидеть, как это выглядит у другого. Посмотрел и ничего не сказал. А товарищ, когда вышел, не мог успокоиться, все повторял:
— Мне вот ногу обожгло только, и то невыносимая боль, а он все терпит, такой ожог огромный, как у него, терпит! Как он только терпит! Слова не скажет!
В больнице Анатолий в первый же день спросил про свой трактор:
— Как трактор?
Трактор его не спасли и спасти не могли, но ему сказали неправду, в данном случае хорошо понятную, — что трактор более или менее в порядке, можно будет на нем работать.
— Вентиляторный ремень сгорел? — спросил Анатолий.
— Вентиляторный ремень сгорел, — сказали ему. Да, конечно, перед лицом той борьбы между жизнью и смертью, которая шла в теле Анатолия там, в больнице, цел или не цел трактор, не имело значения!
Чтобы человек жил, люди готовы были отдать ему свою кровь и свою кожу. И что рядом с этой ценой цена трактора?
Но для человека, лежавшего и умиравшего в больнице, было важно, цел ли его трактор. Если бы это было для него неважно, он бы не спрашивал. О неважных вещах в таких случаях редко спрашивают.
Человек, умиравший в больнице, бросался в огонь, не очертя голову, он не был самоубийцей и ценил себя и свою жизнь не меньше, чем другие люди. Но в его понимание цены человека, в том числе и собственной цены, очевидно, входило понимание цены выполненного или невыполненного долга.
Он считал своим долгом спасти свой трактор и считал, что сумеет это сделать. А смертелен или не смертелен риск, на который в то или иное мгновение своей жизни идет человек, чаще всего выясняется не сразу, а потом, когда все уже совершилось.
Иногда риск оказывается не таким смертельным, как ему показалось в ту, первую секунду, а иногда — наоборот. И вся трудность как раз в том и состоит, что меру риска невозможно заранее взвесить на медленных аптекарских весах. Когда время не ждет и надо или рисковать, или нет, тот, кто начинает слишком долго размышлять над мерой риска, в результате вообще чаще всего не рискует.
Бывает, что люди, пошедшие на оправданный или неоправданный риск и пострадавшие при этом, потом, в минуты слабости, в минуты сомнений, вспоминая, говорят о том, что они сделали: «Эх, не надо бы!..»
Насколько я понял из всего услышанного мною там, в селе Прудские Выселки, от многих и разных людей, рассказывавших мне о Мерзлове, он — и это совпадало для меня с представлением о его личности и характере, возникшим из этих рассказов, — ни другим, ни самому себе не сказал: «Эх, не надо бы!»
Он сказал другое: сказал одному из пришедших к нему в больницу товарищей, молодых трактористов:
— Надо бы сиденье взять с трактора. С ним бы лучше.
Товарищ не сразу понял, что хотел сказать ему Анатолий. И переспросил.
Тогда Анатолий объяснил, что зря он не вспомнил, не сообразил там, в огне, взять это сиденье, чтобы прикрыть им лицо, когда вырывался из огня, — меньше бы лицо обгорело!
Вот о чем он жалел, умирая, этот сильный и стойкий человек. Не о том, что рискнул жизнью, а об оплошности, о том, что, совершая подвиг, при всем своем самообладании все-таки допустил эту оплошность.
Отвлекусь в прошлое. Прудские Выселки всего в нескольких километрах от Михайлова, в котором я был тридцать один год назад.
По правде говоря, глядя на нынешний Михайлов, я не мог вспомнить, где что тогда, в сорок первом, происходило в нем и вокруг него. Нынешний, еще летний, с не-пожелтевшей зеленью садов городок, с речкой посередине, с перекинутыми через нее мостами и мостиками, уж очень непохож был на тот, зимний, разоренный. В нем и реки-то, как мне помнилось, не было, был только лед, и на льду, так же как и на улицах, — сожженные и целые немецкие машины и танки, а в воздухе запах войны: гари, бензина, пороха.