Выбрать главу

И не сразу, а лишь потом, где-то в середине нашего разговора, я понял, что мера моей вины, человека, расспрашивающего отца и мать об их погибшем сыне, не так велика, как мне сначала показалось. Горе их было так глубоко, что разговор еще с одним человеком, вынудившим их своими вопросами снова вслух вспоминать при нем о сыне, не мог разбередить это горе — оно с одинаковой силой и с одинаковой болью существовало внутри них и когда они говорили о нем, и когда они молчали о нем.

Нина Петровна Мерзлова и Алексей Михайлович Мерзлов — мать и отец погибшего Анатолия — люди стойкие и глубокие. И пока я говорил с ними, мне через них, через их человеческие личности, через их взгляд на жизнь, через их собственное отношение к поступку погибшего сына постепенно открывалась и личность того восемнадцатилетнего юноши, которого я уже никогда не увижу и никогда не спрошу, как он сам-то смотрит на свой поступок — стоило ли рисковать своей молодой жизнью из-за «железки», как выразился о тракторе автор одного письма.

Стойкие люди — это не те, у которых не дрогнет голос и не упадет слеза. Стойкие люди — это те, которые сами не дрогнут в трудную минуту жизни, которые сами не упадут на колени перед бедой.

Нина Петровна, вспоминая о сыне, не прятала слез, они несколько раз появлялись у нее на глазах, а иногда она вдруг улыбалась сквозь слезы, когда вспоминала какие-то милые ее сердцу, вызывавшие эту улыбку подробности детства ее сына. Улыбалась между слезами, наверное, потому, что в ее памяти существовала не только смерть сына, а вся его жизнь, со всеми ее подробностями, трогавшими и смешившими ее, а иногда удивлявшими и вызывавшими ее материнское уважение к мальчику, а потом к подростку и юноше.

Родители Анатолия Мерзлова говорили о своем сыне с уважением. Это слово точней всего определяет то главное чувство, которое стояло за всем, что они рассказывали. Не умиление, не восхищение, а именно уважение. Он рос в их семье и вырос в человека, которого они уважали. Уважали его отношение к людям и к делу, к младшему брату и сестре, к молоденькой жене, к товарищам. Они уважали его за то, как он работал, с какой любовью и ответственностью относился к порученному делу и как к части этого дела — к тому старенькому, но отремонтированному им и безотказно работавшему трактору, который он решился спасти от огня. Они не изумлялись и не восхищались этим поступком своего сына. Они испытывали к своему сыну более прочное и сильное чувство — чувство глубокого уважения.

Отец, Алексей Михайлович, не проронил слезы, когда говорил о сыне, только голос у него был медленный и трудный, голос человека, который знает, что сумеет себя сдержать, но которому это нелегко дается, и поэтому он настороже к самому себе.

Он увидел сына почти сразу же, через каких-нибудь десять минут после того, как тот, обессилев в борьбе с огнем, все-таки вырвался, выполз из пламени, в котором уже, казалось, не могло остаться ничего живого. А когда выполз, сам, прежде чем успели к нему подбежать, сорвал с себя остатки обгоревшей одежды и сам дошел до мотоцикла с коляской, сказав тому, другому, который растерялся, только три слова:

— Дядя Коля, вези!

А через несколько сот метров, сзади, третьим, на мотоцикл сел работавший тут же, в поле, отец, и, пока они ехали несколько километров до районной больницы, Анатолий не крикнул, не застонал, не пожаловался отцу на то, что с ним произошло. За всю дорогу сказал только одно слово: «Прикрой», и показал обожженной рукой на свое обожженное лицо, которое нестерпимо резало встречным ветром.

И отец, пока они доехали до больницы, прикрывая от ветра, держал перед его лицом вчетверо сложенную газету.

И еще одно слово сказал отцу:

— Сам…

Это когда ему помогли вылезти из коляски у больницы и хотели понести его по лестнице на второй этаж в операционную. Но он, сказав «сам», сам поднялся на второй этаж и сам лег на операционный стол. И там, на операционном столе, молчал, терпел. И потом еще тринадцать суток, вплоть до самых последних, когда уже потерял сознание, молчал и терпел. А терпеть пришлось много. Несусветнее боли, чем от этих страшных ожогов, не придумаешь.

То самообладание, которое Анатолий Мерзлов проявил в первые страшные минуты и с которым он тринадцать суток боролся со смертью, не отчаиваясь, не жалуясь, за все время — ни при отце, ни при матери, ни при враче, ни при товарищах, ни при жене — не проронив ни одного жалобного слова, задним числом убеждало меня в том, что смертельный риск, на который пошел Мерзлов, спасая свой трактор, не был просто вспышкой мальчишеской отчаянности, мгновенным бездумным взрывом.

На смертельный риск пошел человек твердый, человек с самообладанием, решивший исполнить свой долг так, как он его понимал, и надеявшийся, что он сумеет это сделать, сумеет оказаться победителем в этой схватке со стихией.

Самообладание было воспитано в нем всею недолгою жизнью, а мгновенность решения обусловлена обстоятельствами, ибо есть обстоятельства, в которых другие решения, кроме мгновенных, вообще исключены.

Человек, которого уже нет, вырос старшим сыном в семье, где и мать — доярка, и отец — комбайнер — оба работали и по целым дням не бывали дома. С детства готовил еду себе, брату и сестренке, и готовил, по отзыву матери, хорошо. И младших держал в руках, был с ними и строг и справедлив. Это тоже по отзыву матери. Был очень сильный парень, очень крепкий физически, но не любил ввязываться в драки и вообще ни в какое баловство. Когда мать отговаривала его идти куда-нибудь вечером: «Смотри, еще в драку втянут», — отвечал коротко: «Сам не влезу, и меня не втянут». И действительно, никто никогда его ни во что худое не втянул. Никого не боялся, но и силой своей никогда не злоупотреблял. Был молчаливый. Любил музыку и технику.

В последний раз, отремонтировав сам свой трактор, вернувшись с работы, поставил его у дома.

Мать была недовольна: «Что это вдруг трактор будет у нас под окнами стоять?»

Отвечал, что опасается, как бы там, где оставишь трактор, кто-нибудь вдруг чего-нибудь не отвинтил.

— Так ведь, если там, не дай бог, чего и отвинтят, — не твой ответ, — сказала мать. — А если здесь, у дома, — тут уж на полный твой ответ!

В спор не вступал, отвечал коротко:

— Пусть стоит у дома.

Когда ребята, товарищи Анатолия, добивали, затаптывали потом огонь на поле, у одного из них обгорела голень. Когда он пришел к Анатолию в больницу, Мерзлов сказал ему:

— Покажи, как у тебя обгорело.

Наверное, хотел увидеть, как это выглядит у другого. Посмотрел и ничего не сказал. А товарищ, когда вышел, не мог успокоиться, все повторял:

— Мне вот ногу обожгло только, и то невыносимая боль, а он все терпит, такой ожог огромный, как у него, терпит! Как он только терпит! Слова не скажет!

В больнице Анатолий в первый же день спросил про свой трактор:

— Как трактор?

Трактор его не спасли и спасти не могли, но ему сказали неправду, в данном случае хорошо понятную, — что трактор более или менее в порядке, можно будет на нем работать.

— Вентиляторный ремень сгорел? — спросил Анатолий.

— Вентиляторный ремень сгорел, — сказали ему. Да, конечно, перед лицом той борьбы между жизнью и смертью, которая шла в теле Анатолия там, в больнице, цел или не цел трактор, не имело значения!

Чтобы человек жил, люди готовы были отдать ему свою кровь и свою кожу. И что рядом с этой ценой цена трактора?

Но для человека, лежавшего и умиравшего в больнице, было важно, цел ли его трактор. Если бы это было для него неважно, он бы не спрашивал. О неважных вещах в таких случаях редко спрашивают.

Человек, умиравший в больнице, бросался в огонь, не очертя голову, он не был самоубийцей и ценил себя и свою жизнь не меньше, чем другие люди. Но в его понимание цены человека, в том числе и собственной цены, очевидно, входило понимание цены выполненного или невыполненного долга.

Он считал своим долгом спасти свой трактор и считал, что сумеет это сделать. А смертелен или не смертелен риск, на который в то или иное мгновение своей жизни идет человек, чаще всего выясняется не сразу, а потом, когда все уже совершилось.