Выбрать главу

Он обнаруживает своё негодование против цивилизации, извращающей душу человека, в рассказе «Люцерн» (1857). Цивилизация очерствляет людей, и для Толстого проявление такой очерствлённости становится в ряд важнейших событий мировой истории. Когда сытая благополучная публика отказывает бедному музыканту даже в скудном воздаянии за его искусство, хотя перед тем с удовольствием слушала его пение, герой-рассказчик Толстого восклицает:

«Вот событие, которое историки нашего времени должны записать огненными неизгладимыми буквами. Это событие значительнее, серьёзнее и имеет глубочайший смысл, чем факты, записываемые в газетах и историях. <…> Это факт не для истории деяний людских, но для истории прогресса и цивилизации» (3,29).

Цивилизацию Толстой определяет ясно: как «отсутствие потребности сближения, и одинаковое довольство в удобном и приятном удовлетворении своих потребностей», как «сознание собственного благосостояния и совершенное отсутствие внимания ко всему окружающему, что не прямо относится к собственной особе» (3,9). Цивилизация признаёт лишь одно: «Спросите у кого хотите, у всех этих обитателей Швейцергофа: что лучшее благо в мире? и все, или девяносто девять на сто, приняв сардоническое выражение, скажут вам, что лучшее благо мира — деньги. «Может быть, мысль эта вам не нравится и не сходится с вашими возвышенными идеями, — скажет он, — но что ж делать, если жизнь человеческая так устроена, что одни деньги составляют счастье человека…» (3,27).

Цивилизация калечит людей: разъединяет их, и они «лишают себя одного из лучших удовольствий жизни, наслаждения друг с другом, наслаждения человеком» (3,10). Цивилизация искажает все критерии оценки. «…В обществе лакей одет лучше певца и безнаказанно оскорбляет его. Я лучше одет лакея и безнаказанно оскорбляю лакея. Швейцар считает меня выше, а певца ниже себя…» (3,30). Но иначе и быть не может: поскольку цивилизация есть превозношение сокровищ на земле, то и критерием оценки человека неизбежно должно стать количество стяжанных им сокровищ (а одежда и положение — показатель того).

Если бы критика Толстым цивилизации (как и критика его предшественника, Руссо) основывалась бы на таком осмыслении, её можно было бы назвать подлинно христианской. Однако Толстой уже в ранних своих произведениях, очень часто по внешности совпадая с христианской точкой воззрения на мир, по существу внеположен ей. Он противопоставляет земным сокровищам не небесные, но натуральные. Своего рода символом такого противопоставления становятся слова бродячего певца, не без сочувствия выслушанные рассказчиком: «…мы не хотим республики, а мы хотим… мы хотим просто… мы хотим… — он замялся немного, — мы хотим натуральные законы» (3,23).

Размышляя об истинной душевной природе человека, скрытой мутными искажающими воздействиями цивилизации, рассказчик предполагает: «И ведь все эти люди не глупые же и не бесчувственные, а, напротив, у многих из этих замёрзших людей происходит такая же внутренняя жизнь, как и во мне, у многих и гораздо сложнее и интереснее» (3,10). Ведь это очень напоминает известное рассуждение Достоевского (в «Дневнике писателя» за январь 1876 года) об истинной сущности гостей на некоем балу, внешне слишком непривлекательных, но несущих в себе прекрасные задатки: «Но беда ваша в том, что вы сами не знаете, как вы прекрасны! Знаете ли, что даже каждый из вас, если б только захотел, то сейчас бы мог осчастливить всех в этой зале и всех увлечь за собой? И эта мощь есть в каждом из вас, но до того глубоко запрятанная, что давно уже стала казаться невероятною» (22,12–13). И всё же между двумя этими суждениями — различие принципиальное.

Повторим: Достоевский ищет в человеке проявления пусть даже и замутнённого, но образа Божия, Толстой— натуральные задатки, следы разрушенной первозданной гармонии.

Толстой рассуждает о всепроникающем Духе, направляющем все жизненные процессы и отвергающем цивилизацию:

«Один, только один есть у нас непогрешимый руководитель, всемирный Дух, проникающий нас всех вместе и каждого, как единицу, влагающий в каждого стремление к тому, что должно; тот самый Дух, который в дереве велит ему расти к солнцу, в цветке велит ему бросить себя к осени и в нас велит нам бессознательно жаться друг к другу. И этот-то один непогрешимый блаженный голос заглушает шумное, торопливое развитие цивилизации» (3,31).

Но остаётся непрояснённым: имеет ли здесь автор в виду Творца, как Его мыслит христианство, либо некое мистическое (языческое, пантеистическое) начало, невнятное по природе своей. Во всяком случае, примерно в то же время Тургенев сходным образом, хоть и несколько грубее, говорил о безликой и равнодушной к человеку природе: «…она заставляет кровь обращаться в моих жилах без всякого моего участия, и она же заставляет звёзды появляться на небе, как прыщи на коже…»