Выбрать главу

Ведь Пьер именно умом своим выводит, вычисляет, подтасовывая под себя, возможность гибели Наполеона. Каратаев на подобную суетность не способен. И это не фатализм отнюдь, но спокойная вера в промыслительное действие Божьей воли.

Не нашим умом… «Если допустить, что жизнь человеческая может управляться разумом, — то уничтожится возможность жизни».

Не нашим умом, а Божьим судом…

Умом люди как раз чаще действуют во вред себе: «…все усилия со стороны русских были постоянно устремляемы на то, чтобы помешать тому, что одно могло спасти Россию, и со стороны французов, несмотря на опытность и так называемый военный гений Наполеона, были устремлены все усилия к тому, чтобы растянуться в конце лета до Москвы, то есть сделать то самое, что должно было погубить их» (6,115).

Всё происходило как раз помимо рассудочных соображений тех и других: «Не только во время войны со стороны русских не было желания заманить французов в глубь России, но всё было делаемо для того, чтобы остановить их с первого вступления их в Россию, и не только Наполеон не боялся растяжения своей линии, но он радовался, как торжеству, каждому своему шагу вперёд и очень лениво, не так, как в прежние свои кампании, искал сражения» (6,116).

He нашим умом, а Божьим судом…

«На вопрос о том, что составляет причину исторических событий, представляется другой ответ, заключающийся в том, что ход мировых событий предопределён свыше…» (6,251).

Платон и в житейских обстоятельствах видит действие благой воли Божией, которую он готов принять безропотно при любых условиях: так, он рассказывает Пьеру, как его за некую провинность отдали в солдаты: «Что ж, соколик, — говорил он изменяющимся от улыбки голосом, — думали горе, ан радость! Брату бы идти, кабы не мой грех. А у брата меньшого сам-пят ребят, — а у меня, гляди, одна солдатка осталась. <…> Рок головы ищет. А мы всё судим: то не хорошо, то не ладно» (7,57). Всё то же: не нашим умом, а Божьим судом. И всё ко благу.

…Однако не слишком ли мы торопимся, сопрягая толстовскую идею, важнейшую идею всей эпопеи его, с понятием Промысла (в православном его осмыслении)?

Ибо сама по себе формула эта может быть понята и как упование на волю Божию, направленную на спасение человечества в его историческом бытии, и как именно фаталистическая убеждённость в действии некоей безликой высшей силы, обозначаемой этим словом — Бог, — словом, могущим иметь и вовсе иной смысл, нежели влагают в него христиане. Разумеется, когда так говорит православный человек, никаких сомнений и явиться не может. Но Толстой уже давал повод для именно сомнений некоторых в смысле его высказываний: они амбивалентны, часто дают возможность для двоякого их толкования.

Вера Платона Каратаева наивна и неопределённа.

«— Господи, Иисус Христос, Никола-угодник, Фрола и Лавра, Господи, Иисус Христос, Никола-угодник! Фрола и Лавра, Господи Иисус Христос — помилуй и спаси нас! — заключил он, поклонился в землю, встал и, вздохнув, сел на свою солому. Вот так-то. Положи, Боже, камушком, подними калачиком, — проговорил он и лёг, натягивая на себя шинель.

— Какую это ты молитву читал? — спросил Пьер.

— Ась? проговорил Платон (он уже было заснул). — Читал что? Богу молился. А ты рази не молишься?

— Нет, и я молюсь, — сказал Пьер. — Но что ты говорил: Фрола и Лавра?

— А как же, — быстро отвечал Платон, — лошадиный праздник. И скота жалеть надо…» (7,57).

Кому же он молится? Вера его, конечно, искренна. Но малоцерковна. Даже формы звательного падежа (Иисусе Христе), знакомой всякому, кажется, молящемуся, — он не знает. Он не знает и самых простых молитв. Может быть, для Толстого это являлось признаком подлинности, натуральности веры Платона?

Есть некоторая вероятность определить религиозность Каратаева как близкую языческой. И опять вспоминается, как Толстой увидел достоинство мужика в его непричастности христианству. Для Толстого в том — естественность, натуральность мiрочувствия на уровне мужика. Каратаев, как и мужик в «Трёх смертях», скорее исполняет обряды, чем является христианином.

Определённого ответа на важные вопросы дать невозможно.

Вектор же направления основного движения религиозной мысли писателя всё же порою проявляется, пусть пока лишь намёком.

Вот важное свидетельство о Платоне: «Пьер чувствовал, что Каратаев, несмотря на всю свою ласковую нежность к нему (которою он невольно отдавал должное духовной жизни Пьера), ни на минуту не огорчился бы разлукой с ним. И Пьер то же чувство начинал испытывать к Каратаеву» (7,60). Да, Каратаев живёт любовью. Но любовь его как бы ограничена реальным физическим пространством, совпадающим с полем его внимания, и не направлена на личность, обезличена — это очевидно. И тем же он заражает окружающих: недаром и Пьер поддаётся такому же чувству. Сопрягать это чувство с любовью христианской поэтому нет полной возможности: ибо для христианства именно личность есть одна из важнейших онтологических ценностей. Но Каратаев несёт в себе едва ли не эталонное мiровосприятие— в пространстве «Войны и мира». Ведь и долго спустя Пьер мысленно поверяет памятью о Платоне многие свои жизненные ситуации.