Подобною рода «художники» создают даже не особый мир, приглашают к эстетическому переживанию пустой оболочки, лишённой истинного содержания. Наполнить оболочку каждый потребитель может по собственному усмотрению, как бы становясь со-творцом предлагаемого. Соблазн дополнительный. Об этом верно писал М.Гаспаров: «Читатель волен из нескольких значений, допустимых текстом, предпочесть то, которое ближе его душевному складу или настроению, но всё время помнить, что это прочтение его личное и что прочтение его соседа имеет такое же право на существование»65.
Поскольку попытка эстетического переживания формы в большинстве случаев увлекает восприятие от конкретности в туманные абстракции, отрицающие единство отображаемых явлений, то и понимание одного и того же опуса принципиально не может быть сходным у разных людей. Например, имеется несчётное число толкований пресловутого «Чёрного квадрата» Малевича, который можно без оговорок назвать иконой «серебряного века». Кто-то утверждает, что «Квадрат» являет нам один из сущностных элементов мироздания, кто-то видит в нём символ непостижимости Божественного замысла, кто-то рассуждает о мистической тайне данного геометрического построения, кто-то называет это «иконой безбожного мира» (что вернее), кто-то провозглашает, что об этом произведении нельзя ничего сказать и что в этом-то и заключается его глубокий смысл… Есть и такая трактовка: «Квадрат»— начало девальвации пространства. Имеются толкователи, которые усматривают у Малевича пророческое предвидение грядущих мировых бедствий и даже сталинских репрессий. Для некоторых «Чёрный квадрат» не что иное, как утверждение художником идеи конца искусства (подобную идею сам Малевич высказывал своим ученикам). Собственно, каждый может предлагать свою версию, и, как ни парадоксально, все они, и умные и глупые, будут верны.
К такому же выводу пришёл композитор Г.В.Свиридов, наблюдая модернистскую и авангардистскую музыку XX столетия: «Чем ни суше, ни схоластичнее музыка, чем она ни безобразнее, ни бездушнее, тем больший простор она даёт для фантазии теоретика. Можно говорить, можно придумать что угодно — здесь ничего нельзя доказать и ничего нельзя опровергнуть. Каждый волен фантазировать как угодно»66.
Требования единого осмысления объявляются сугубо нелепыми.
Возразят: но ведь и «Троица» преподобного Андрея Рублёва также имеет множество толкований. Несомненно. Но все они не противоречат одно другому, но каждое дополняет и расширяет тот глубокий смысл, что вложил художник в своё творение, делают его неисчерпаемым. И все подвластны единству Истины. Авангардистские же толкования индивидуалистически замкнуты в себе, а нередко и вступают между собою в явные противоречия, образуя хаотическую россыпь произвольных идей. К чему это ведёт? Ко всеобщему разобщению прежде всего, ибо там, где каждый обладает своей собственной маленькой истинкой, отсутствует единство между людьми. Это ведёт к постоянному расшатыванию в умах людей критериев истины, а значит, и критериев добра и зла. Так можно дойти и до морали дикаря: когда я граблю других, это хорошо, но когда грабят меня, это плохо. Вполне авангардистский подход.
Безбожный мир живёт по правилам именно такой двойной морали.
И вот становится ясно: вовсе не парадокса ради утверждал когда-то Малевич (в письме к А.Бенуа), что искусство «Чёрного квадрата» имеет вполне определённую цель: «Моя философия: уничтожение старых городов, сёл через каждые 50 лет, изгнание природы из пределов искусства, уничтожение любви и искренности в искусстве».67 Уничтожение… изгнание… уничтожение… — общая направленность искусства, исходящего из «серебряного века», сформулирована откровенно. Препарируя и разлагая мир, художники прибегают к декларации своего права на особое видение мира. Это право у них, безусловно, есть. Но у них есть и обязанность задуматься: что несёт миру их «видение», к добру ли оно.
Секрет в том, что оболочка подобного искусства всё же пуста. Формализм есть не что иное, как банальнейшее проявление раздробленности сознания.
Симптоматично, что В.Хлебников, мэтр футуризма, пришёл в восторг от советских аббревиатур, этих чудовищно мертвящих осколков языка, найдя в них родственность своим исканиям: «Эр Эс Эф Эс Эр, че-ка! Нар ком, ахрр! Это же заумный язык, это же — моя фонетика, мои фонемы! Это — памятник Хлебникову!»— восклицал он, переполненный радостью68.