Выбрать главу

Тропинка ныряет в овраг.

Здесь инея сводчатый терем,

Решётчатый тёс на дверях.

За снежной густой занавеской

Какой-то сторожки стена,

Дорога, и край перелеска,

И новая чаща видна.

Торжественное затишье,

Оправленное в резьбу,

Похоже на четверостишье

О спящей царевне в гробу (2,27–28).

Здесь имеются в виду, несомненно, строки из пушкинской сказки:

«Постой,

Отвечает ветер буйный,—

Там за речкой тихоструйной

Есть высокая гора,

В ней глубокая нора;

В той норе, во тьме печальной

Гроб качается хрустальный

На цепях между столбов.

Не видать ничьих следов

Вкруг того пустого места.

В том гробу твоя невеста».

Этими строками восхищался когда-то эстет Фёдор Сологуб. И дело не в количестве строк (лишь непроходимый зануда примется их здесь считать) — а в величии заключённой в них поэзии.

Важно: совершенная поэзия становится мерою совершенства тварного мира. Вот непреодолённый антропоцентризм. Неслучайна и такая ассоциация, вызванная картиною поздней осени:

Октябрь серебристо-ореховый,

Блеск заморозков оловянный,

Осенние сумерки Чехова,

Чайковского и Левитана (2,47).

И только в строках для себя, а не для публикации — пытался поэт в природе, даже в городском пейзаже, различить Божий лик:

Мы Бога знаем только в переводе,

А подлинник немногим достижим.

Зимою городское полугодье

На улицах нас сталкивает с Ним.

Нас леденит ноябрь, и только дымы

Одушевляют небо по утрам.

И крыши постепенно вводит в зиму

Наставшее Введение во храм.

Действительность наполовину сказка

И служит нам закваскою всего.

Нередко на снегу бывает Пасха,

А и подавно снежно Рождество.

От века святы летние просторы,

Но город требует Его надзора (2,575).

Времена года, выясняется вдруг, в сознании поэта размечены, по народной традиции, согласно церковному календарю:

На Покров это редко приходится,

Дымом изморозь липнет к озимым,

День Введенья во храм Богородицы

Есть безспорно введение в зиму (2,580).

Это не публиковалось при жизни. Но всё же человек не спешил укрыться в «башне из слоновой кости», пряча от всех свои сокровенные переживания. Он в жизнь вглядывался — и религиозно узнавал Россию: через переживание её болей и бед, но не «по-маяковски» впитывая любовь к социалистическому отечеству, а к России подлинной, России русского народа, в котором сумел ощутить дух его свободы:

Сквозь прошлого перипетии

И годы войн и нищеты

Я молча узнавал России

Неповторимые черты.

Превозмогая обожанье,

Я наблюдал, боготворя.

Здесь были бабы, слобожане,

Учащиеся, слесаря.

В них не было следов холопства,

Которые кладёт нужда,

И новости, и неудобства

Они несли как господа (2,35–36).

Враг же уподоблен в восприятии поэта евангельскому изуверу:

Запомнится его обстрел.

Сполна зачтётся время,

Когда он делал, что хотел,

Как Ирод в Вифлееме (2,40).

Именно с военных лет начинают всё заметнее встречаться у Пастернака образы с религиозной наполненностью. Можно соглашаться с поэтом или нет, но именно так видится ему, например, Цветаева, памятью к которой он обратился:

Лицом повёрнутая к Богу,

Ты тянешься к Нему с земли,

Как в дни, когда тебе итога

Ещё на ней не подвели (2,49).

Попытка духовного осмысления творчества и вместе с тем слабость, недостаточность такого осмысления у поэта — запечатлелись в одном из известнейших стихотворений Пастернака «Быть знаменитым некрасиво…» (1956).

Быть может, для Пастернака в этом стихотворении — дальний отголосок того поучения Христа, которым открывается столь близкая поэту Шестая глава Евангелия от Матфея. Но здесь же одновременно и гордыня душевных стремлений, тяга к самоутверждению:

Цель творчества — самоотдача… (2,74).

Цель творчества, в высшем смысле, — создание духовных ценностей, приближающих человека к Богу. Именно гуманизм подменил это стремлением к самореализации (внешне это проявилось в замене анонимного средневекового творчества авторским подписным). Пребывая именно в этой системе ценностей, поэт противопоставил один вид самоутверждения другому, не более.