Герой тоже пытался «уйти» из своего городского безбожного существования — найти опору в любви поповской дочки, мечтою о женитьбе на которой он живёт в пространстве повествования. Но сопоставим два эпизода: в самом начале повести и в конце её.
«Я бегу в Тосину комнату, приношу свой магнитофон, врубаю его на всю мощность, кручу поповскую дочку за руки, отталкиваю, сам впадаю в конвульсии, что в нашем веке именуется танцами. Она чувствует ритм, но движется лишь покачиваясь в такт, поводя плечами едва заметно, а руки держа у подбородка… И всё та же у неё сонная счастливая улыбка…Но я знаю цену её полудвижениям, в них-то и есть настоящий сатанизм, за них-то и продашь душу дьяволу» (11).
Заложенная в начале маленькая мина, совсем незаметная, взрывается в финальной сцене повести: герою является видение в тот момент, когда он окончательно отказывается от своей мечты:
«Мария Скурихина врубает магнитофон, и все кидаются в пляс. Это, собственно, не пляс и не танец, это просто последняя степень рассвобождения. Мы научились этому у проклятого Запада, но там это всё-таки танцы, а для нас, простых советских людей, это почти молитва, это языческий гимн тела временному обретению свободной души, самому нашему беспредметному вечернему счастью.
Под грохот чужеземного ритма всё перемещается по комнате, друг мимо друга, друг за другом, тени на стенах увеличивают количество присутствующих, и вот в комнате уже целый мир счастливых людей, и я уже сам не в силах сдерживать в себе судорогу радости, я начинаю подёргивать плечами, притоптывать ногами, дёргать головой, и знаю, что глаза мои соловеют и блестят, ещё минута, и я подключусь к общему ритму и утону в нём…
Но среди топающих и снующих, мимо и сквозь всех, плывёт по комнате женская фигура с поднятыми к подбородку ладошками, я различаю её лицо, оно сонно-улыбчиво, а мягкие движения умно сдержанны, фигурка плывёт сама по себе, она нездешняя, она ничья…
Я замираю в ужасе, я смотрю на дьяка Володю, видит ли он то же самое, и у него в глазах испуг, но я понимаю — он всего лишь в шоке от нашего музыкально-хореографического хлыстовства, он не видит то, что вижу я, — дочку отца Василия, сонно скользящую мимо всех в каком-то своём, неуловимом ритме, и чтобы не видеть, закрываю глаза и говорю совсем тихо: «Тося!»
Кто-то хватает меня за руки, тащит со стула. «Эх!»— кричу я и вкидываюсь в толпу, ввинчиваюсь в неё, как штопор, и начинаю выделывать что-то совсем невозможное, и более нет миражей, а есть только подлинное веселье, и в эту минуту начинается моя «другая жизнь», которая не придумана, не вымышлена, но дана мне от рождения и от судьбы, а я лишь не узнавал её ранее в суете пустых и ненужных мыслей…» (144–145).
Вот эта вакханалия людей и теней и миража — выход в свободу сатанизма. Окончательная продажа души дьяволу. Да и можно ли было поповскую дочку, блудницу и клятвопреступницу, противопоставлять всему прочему миру — пустой игре и бессмыслице суеты? Прежде она дала слово быть женою дьяка Володи (к слову, она также называет его дьяком: значит, далека от церковной жизни?), но затем потянулась к сожительству с заезжим человеком — при молчаливом согласии отца, священника. Того самого, в ком этот заезжий узрел обладание высшей истиной.
Кто виноват во всём?
Бородин видит губительное начало жизни в коммунистической власти, толкающей человека к прямому сатанизму.
Страшные последствия советских порядков и для народа, и для самих властителей — раскрывает писатель в повести «Божеполье» (1993).
Коммунистическая идеология предстаёт в повести как особая вера, поколебленность которой определила крах системы. Эту мысль развивает В.М.Молотов (не названный автором, но узнаваемый безсомненно), опирающийся в своих суждениях на известный евангельский эпизод: попытку хождения по воде апостола Петра (Мф. 14, 24–33):
«Пётр поверил, сильно поверил, и пошёл, но усомнился и стал тонуть. А вот и вывод! Вера — это такое психическое состояние человека, когда единственно возможно нарушение материальной причинности! Можешь пойти по воде. А можешь и создать счастливое общество…Мы предложили объектом веры великую мечту всего человечества… Но увы! Великая мечта требовала колоссальных жертв, и подвиг каждого состоял в том, чтобы быть готовым к собственной жертве. Усомнился — тони немедленно, не смущай других! Но уж так случилось, что к руководству мечтой, идеей, идеалом, если хотите, прокрался обыкновенный трус, который захотел застраховать себя на все случаи жизни. Образно говоря, он поцеловал идею в щёчку и обрёк её на распятие» (183).