Едва ли не половина всего им написанного в послеоктябрьский период (пусть сочтёт, кому не скучно) — это сатирическое обличение пороков, мешавших революционному развитию жизни. Заметил он первые «отступления» слишком рано. В автобиографии «Я сам» (1922–1928) об октябре 1917 года он записал: «Принимать или не принимать? Такого вопроса для меня (и для других москвичей-футуристов) не было. Моя революция. Пошёл в Смольный. Работал. Всё, что приходилось» (3,452). Эти слова уже затасканы всеми биографами и исследователями. Но обычно опускается последняя фраза: «Начинают заседать». Он торопится вырвать это с помощью сатирического стиха, пишет слабенькое «Прозаседавшиеся» (1922), получает одобрение самого Ленина. Но «дрянь» берёт своё.
Любопытно сопряжение двух стихотворений, написанных в 1921 году. Сначала поэт величает героев Перекопа, завершая свои восторги троекратною славою:
Во веки веков, товарищи,
вам—
слава, слава, слава! (2,102).
И тут же начинает новый стих:
Слава, слава, слава героям!!!
Впрочем,
им
довольно воздали дани.
Теперь
поговорим
о дряни (2,103).
И одна за одною пошли гневные филиппики против бюрократии — против зарождающейся номенклатуры, — их не счесть, и все весьма недостаточны качеством. А другую половину его произведений составляет агитпроп, поучения, наставления, заклинания, призывания побед в революционной борьбе. Он пишет всё это, «становясь на горло собственной песне» (8,184), — и как, должно быть, ему противно было всё это писать… Когда начинаешь перечитывать подряд всё написанное им в последние годы, оторопь берёт: сколько белиберды насочинял этот по всем задаткам гениальный поэт.
Наступать на горло поэзии — смертельно опасно не только для поэзии, но и для самого поэта. Тяга к небытию, звучавшая в стихах Маяковского ещё до революции, теперь не могла не усугубиться. Одновременно же бунтует в человеке и тяга к жизни. И к безсмертию. Столкновение таких разнонаправленных тяготений — мучительно и трагично. И он кричит, кричит в далёкое будущее, просит в нём кого-то, сам не зная толком, кого именно, — невнятного учёного-химика, — просит вернуть его к жизни:
Крикну я
вот с этой,
с нынешней страницы:
— Не листай страницы!
Воскреси!
Сердце мне вложи!
Кровищу —
до последних жил.
В череп мысль вдолби!
Я своё, земное, не дожил,
на земле
своё не долюбил.
……………………………
Воскреси
хотя б за то,
что я
поэтом
ждал тебя,
откинул будничную чушь!
Воскреси меня
хотя б за это!
Воскреси—
своё дожить хочу! (3,136–138).
Вот неподдельная боль, вот мука — мука надежды, бессилия и отчаяния. Эти строки — из поэмы «Про это» (1922), единственного масштабного послереволюционного произведения, в котором Маяковский явил себя мощным лириком, не слишком засоряющим поэзию политическим мусором. Однако надежды на воскресение силою научной мысли ненадёжны, даже безнадёжны.
Поэт окончательно переосмысляет идею Бога, идею Спасителя, обретая себе бога в человеке:
Вон
от заставы
идёт человечек.
За шагом шаг вырастает короткий.
Луна
голову вправила в венчик.
Я уговорю,
чтоб сейчас же,
чтоб в лодке.
Это — спаситель!
Вид Иисуса.
Спокойный и добрый,
венчанный в луне.
Он ближе.
Лицо молодое безусо.
Совсем не Исус.
Нежней.
Юней.
Он ближе стал,
он стал комсомольцем.
Без шапки и шубы.
Обмотки и френч.
То сложит руки,
будто молится.
То машет,
будто на митинге речь (3,108).
Надежен ли этот митингующий молитвенник?
Вероятно, какое-то подсознательное ощущение заставляло поэта соединять с восторгами от революции тревожное чувство: что-то в ней укрывается опасное для неё же самой.
Маяковский воспел революцию в поэме «Хорошо!», но он же, о чём сам свидетельствовал, сочинял и противоположное — поэму «Плохо»— против тех, кто мешал служить революции. Но от этой поэмы — никаких следов.
Долгое время Маяковского спасало только то, что с революцией его связывала не трезвость мысли, но романтическая вера. В марксистской теории он был не слишком силён, истматовские сентенции в поэме о Ленине, которыми можно успешно иллюстрировать марксистское понимание истории, поэт писал по прозаическому конспекту Осипа Брика.