Преломи
Лезвие заката…
Трубами вьюг
Возвести языки…
Но не в суд или во осуждение (2,11).
Поэт на какое-то недолгое время прозревает в революции — пришествие Сына Божия, и для человека это как новое причащение: недаром звучат здесь слова из молитвы перед причастием. Однако в отличие от Блока — Есенин видит Христа, несущего Свой крест в одиночестве:
Но пред тайной острова
Безначальных слов
Нет за Ним апостолов,
Нет учеников (2,8).
Привязанный к своей давней системе образности, Есенин и в отображении революции прибегнул к тем же выработанным приёмам восприятия мира и событий через реалии крестьянского быта:
Холмы поют о чуде,
Про рай звенит песок.
О верю, верю — будет
Телиться Твой восток!
В моря овса и гречи
Он кинет нам телка…
Но долог срок до встречи,
А гибель так близка! (2,11).
Этот образ — соединение идеи жертвенного тельца с привычным событием деревенской жизни — явился вскоре в близком к кощунству призыве:
Облака лают,
Ревёт златозубая высь…
Пою и взываю:
Господи, отелись!
Перед воротами в рай
Я стучусь;
Звёздами спеленай
Телицу-Русь (2,13).
Сам образный ряд этих строк свидетельствует о том, что у поэта не было намерения кощунствовать (скорее, можно говорить о неуклюжести и неудачности образа): лай, рёв, появление «телицы»… Русь осмысляется как жертвенное начало в революции.
Ср. обращение к родине в «Сельском часослове»: «И лежишь ты, как овца, // Дрыгая ногами в небо» (2,46). И в «Пантократоре» не случайно возникает тот же образ: «Знать, недаром в сердце мукал // Издыхающий телок» (2,79). Но здесь тот же образ уже сопряжён с безнадёжным отчаянием: надежды не сбылись.
Можно сказать, что в столь неловком образе сказалось отсутствие у поэта нужного такта, да и вообще подлинного знания того, о чём пишется. Иначе не появилось бы такое обращение к Богу: «Пролей ведро лазури // На ветхое деньми!» (2,12). Ветхий Деньми есть Бог Отец: так назван Он в Книге пророка Даниила (Дан. 7; 9, 13, 22). (По другим толкованиям это Бог Сын.) У Есенина нелепость вышла явная. Но не намеренная.
По сути, Есенин даёт осмысление революции не христианское, а с точки зрения некоей «новой религии», не вполне определённой из-за сумбура в понятиях самого поэта. Так, появляется в стихах даже идея Третьего Завета:
Гибни, Русь моя,
Начертательница
Третьего
Завета (2,47).
Эту идею Есенин, несомненно, перенял от Мережковского, с которым был некоторое время в общении, но вряд ли осмыслил её глубоко. Он более бредил сказочными мечтами о будущем вселенском благоденствии, путь к которому должно указать искусство. В статье «Ключи Марии» (1918) — само название её заимствовано у сектантов, в тех «ключах» видевших отмычку к дверям рая, — Есенин утверждал:
«Будущее искусство расцветёт в своих возможностях достижений как некий вселенский вертоград, где люди блаженно и мудро будут хороводно отдыхать под тенистыми ветвями одного преогромнейшего древа, имя которому социализм, или рай, ибо рай в мужицком творчестве так и представлялся, где нет податей за пашни, где “избы новые, кипарисовым тёсом крытые”, где дряхлое время, бродя по лугам, сзывает к мировому столу все племена и народы и обносит их, подавая каждому золотой ковш, сычёною брагой» (4,190–191).
Представление отчасти бредовое, но слово «социализм», присоседившееся здесь к «раю»— любопытно. Оно даёт представление о том безграмотном понимании целей революции, которое вынесли из всех лозунговых призывов иные русские люди.
Близкая к тому же соблазну есенинская идея Нового Назарета облеклась в новый образ — страны Инонии (своего рода подделка под народную утопию рая на земле). Создавая образ Инонии, Есенин был во власти собственных псевдо-библейских представлений. Известно, что именно в тот период он вчитывался в Библию, в разговорах часто её цитировал, а поэму об Инонии выпустил с предерзостным посвящением: Пророку Иеремии. Но итогом всего стало обессмысливание религиозного взгляда на мир:
Языком вылижу на иконах я
Лики мучеников и святых.
Обещаю вам град Инонию
Где живёт божество живых! (2,35).
Мечтая об Инонии, поэт предаёт проклятию все прежние идеалы Руси.
Проклинаю тебя я, Радонеж,