Выбрать главу

Он и ранее ощущал жестокую вражду наступающей цивилизации, гибельной для прежнего бытия:

Вот сдавили за шею деревню

Каменные руки шоссе.

……………………………..

Город, город! ты в схватке жестокой

Окрестил нас, как падаль и мразь.

Стынет поле в тоске волоокой,

Телеграфными столбами давясь.

Жилист мускул у дьявольской выи,

И легка ей чугунная гать.

Ну, да что же? Ведь нам не впервые

И расшатываться, и пропадать.

Поэт ощущает себя затравленным волком в затягивающейся петле нового мира, и готов по-волчьи жестоко отдать свою жизнь:

Но отпробует вражеской крови

Мой последний, смертельный прыжок (2,109–110).

Душа рвётся надвое. И хочется в новую жизнь, да что-то не пускает. Чужая она, и он для неё — чужой. Печальная метафора, начинающая череду грустных открытий, переданных в стихотворении «Русь советская» (1924), как бы предсказывает и невесёлый итог, к какому приведут все стремления слиться с новой жизнью:

Я никому здесь не знаком.

А те, что помнили, давно забыли.

И там, где был когда-то отчий дом,

Теперь лежит зола да слой дорожной пыли (3,21).

Он настойчиво повторяет и повторяет на разные лады одно:

Ведь я почти для всех здесь пилигрим угрюмый

Бог весть с какой далёкой стороны.

………………………………………….

Ах, родина! Какой я стал смешной.

На щёки впалые летит сухой румянец.

Язык сограждан стал мне как чужой,

В своей стране я словно иностранец.

……………………………..

Вот так страна!

Какого ж я рожна

Орал в стихах, что я с народом дружен?

Моя поэзия здесь больше не нужна,

Да и, пожалуй, сам я тоже здесь не нужен (3,22–23).

В этом чуждом мире уже своя религия: вместо Библии— пузатый «Капитал». Прежняя вера — как бы теперь к ней ни относился поэт, но хотя бы памяти его она должна быть дорога — подвержена унижению:

Вчера иконы выбросили с полки,

На церкви комиссар снял крест.

Теперь и Богу негде помолиться (3,15).

Поэт растерян. Вот его состояние, о чём бы он ни писал, в чём бы ни уверял себя. Эту растерянность он передаёт своему лирическому герою. И героям своих драматических поэм, прежде всего Пугачёву («Пугачёв», 1921) и анархисту Номаху («Страна негодяев», 1922–1923). Оба эти персонажа — отражение душевных метаний поэта.

Финальный монолог Пугачёва — так сроден многим лирическим надрывам самого автора:

Где ж ты? Где ж ты, былая мощь?

Хочешь встать — и рукою не можешь двинуться!

Юность, юность! Как майская ночь,

Отзвенела ты черёмухой в степной провинции (2,192).

И т. д.

Лирические монологи Номаха — всё та же есенинская надрывность: их можно ставить в ряд с кабацкими стихами.

Слушай! я тоже когда-то верил

В чувства:

В любовь, геройство и радость,

Но теперь я постиг, по крайней мере

Я понял, что всё это

Сплошная гадость.

Долго валялся я в горячке адской.

Насмешкой судьбы до печёнок израненный.

Но… Знаешь ли…

Мудростью своей кабацкой

Всё выжигает спирт с бараниной…

Теперь, когда судорога

Душу скрючила

И лицо как потухший фонарь в тумане,

Я не строю себе никакого чучела.

Мне только осталось—

Озорничать и хулиганить… (2,243).

В «Стране негодяев» своеобразно высказалось есенинское понимание происходящего, хотя бы ближайшего смысла событий. Есенин оказался проницательней Маяковского, суетившегося в обличении «дряни». Не умом, а натурой ощутил Есенин тех, кто забирает власть, — и это не принесло ему радости. Персонаж с говорящей фамилией Чекистов (а на деле еврей Лейбман) откровенно говорит о своих намерениях:

Странный и смешной вы народ!

Жили весь век свой нищими

И строили храмы божие…

Да я б их давным-давно

Перестроил в места отхожие (2,197).

Тут не примитивное варварство, не коммунистическое богохульство просто. Отхожее место здесь — символ цивилизации, созидаемого рая на земле, комфортного во всех смыслах. Божий храм — врата в Царство Небесное. Комфортабельное отхожее место — врата в земной рай.

Что предпочесть? Вопрос — поэтическою метафорой — ставится именно так. Даже оставивший Бога, но не утративший вполне поэтического ощущения бытия человек не может не чувствовать вульгарности самого вопроса, реально поставленного временем. Это тоже мука.