Земной отрадой сердца не томи,
Не пристращайся ни к жене, ни к дому,
У своего ребёнка хлеб возьми,
Чтобы отдать его чужому.
И будь слугой смиреннейшим того,
Кто был твоим кромешным супостатом,
И назови лесного зверя братом,
И не проси у Бога ничего (151–152)*.
*Здесь и далее стихотворения Ахматовой цитируются в основном по изданию: Ахматова Анна. Стихотворения и поэмы. Л., 1977 (с указанием страницы в круглых скобках).
Сказано так жёстко, даже жестоко, так неожиданно, что может возникнуть подозрение: не ирония ли вперемешку с отчаянием здесь? Не отчаяние ли в этом отказе от обращения к Богу с просьбой? Кажется, нет. Ибо в Лето Господне уже не о чем просить: остаётся лишь отречься от своего человеческого Я и предаться покаянию. Отречься от себя — отречься от эгоистических страстей (ни к чему не пристращаться) и принять страдание как должное.
Но это сказать легко.
Ахматова осмысляет время через религиозные истины. Одновременно же — религиозные истины через свои стремления. Многое ещё двоится в её мироощущении. Обостряется тяга к Горнему и к дольнему. Духовному сопутствует душевное, и небезгреховное.
Тебе покорной? Ты сошёл с ума!
Покорна я одной Господней воле.
Я не хочу ни трепета, ни боли,
Мне муж — палач, а дом его — тюрьма.
Но видишь ли! Ведь я пришла сама…
Декабрь рождался, ветры выли в поле,
И было так светло в твоей неволе,
А за окошком сторожила тьма (155).
Душевное может казаться и светом — рядом с тьмою ниспосланных страданий.
В «Библейских стихах», включённых в книгу, дано слишком земное видение событий ветхозаветных. Тут прежде всего рассказ поэта о себе, а не о давнем. Конечно, можно и так сказать: Ахматова прибегла к традиции средневековых книжников, раскрыла в формах священного архетипа сакральность событий своей жизни, своей эпохи. Но не лучше ли признать, что такой приём у Ахматовой пока не достигает ясной определённости, он ещё амбивалентен, так что приходится гадать: кто в центре: Бог или человек?
С тем же можно было встретиться у Ахматовой и прежде:
Словно ангел, возмутивший воду
Ты взглянул тогда в моё лицо,
Возвратил и силу, и свободу
А на память чуда взял кольцо.
Мой румянец жаркий и недужный
Стёрла богомольная печаль.
Памятным мне будет месяц вьюжный,
Северный встревоженный февраль (135).
Вот явственное смешение грешницы и монахини. И не через евангельское событие (Ин. 5, 2–4) осмысляется событие жизни человека, но первое низводится до уровня второго. Чудо совершает всё же не ангел, но человек, словно ангел.
Долго не отпускало её это: через сакральные образы воспринимать намёки на томления земной страсти.
Плотно заперты ворота,
Вечер чёрен, ветер тих.
Где веселье, где забота,
Где ты, ласковый жених? (133).
«Се, Жених грядет…» (Мф. 25, 6).
Что означало то ожидание?
Ждала его напрасно много лет.
Похоже это время на дремоту.
Но воссиял неугасимый свет
Тому три года в Вербную субботу.
Мой голос оборвался и затих—
С улыбкой предо мной стоял жених.
А за окном со свечками народ
Неспешно шёл. О, вечер богомольный!
Слегка хрустел апрельский тонкий лёд,
И над толпою голос колокольный,
Как утешенье вещее, звучал,
И чёрный ветер огоньки качал.
И белые нарциссы на столе,
И красное вино в бокале плоском
Я видела как бы в рассветной мгле.
Моя рука, закапанная воском,
Дрожала, принимая поцелуй,
И пела кровь: блаженная, ликуй! (145)
Богомольное настроение двух начальных строф контрастно отвергается, опрокидывается близкими к кощунству реалиями строфы последней. Торжественная атмосфера православного праздника настраивает именно на духовное восприятие «жениха», но затем всё разбавляется обыденно-земным блаженством. Вместо иконной обратной перспективы, ожидаемой в настроении первой и второй строф, автор даёт обычную линейную, определяемую взглядом из земного мира, отсюда туда, но не оттуда сюда.
Недаром позднее в «Поэме без героя» Ахматова признаётся, разумея своё творчество:
У шкатулки ж тройное дно (373).