Выбрать главу

Романтическое возвеличение Ленина входило в систему воззрений интеллигенции 1950-60-х годов — и Пастернак, какие бы причины тому не обретались, посодействовал укреплению этого заблуждения.

То, что произносит Стрельников, подкрепляется внутренней субъективной чистотою его стремлений. Но сам характер этот — выстроен по незатейливой схеме. В том не было бы ничего страшного, когда бы схема была облечена в плоть живой натуры. Однако это как будто не входило в задачу автора. Пастернак рационально сконструировал образ Стрельникова, необходимый для его выверенной композиции событий. Поэтому в характере Павла появилась такая не вполне оправданная черта, как сугубый аскетизм жизненного поведения.

С одной стороны, это сразу ставило Стрельникова в ряд железных борцов революции: аскетизм был со времён Чернышевского их традиционной особенностью; а главное — необходимо было дать «свободу» Ларе и Юрию, чтобы не подвергать сомнению их моральную чистоту: соединение же их было необходимейшим элементом в общей структуре романа. Конечно, «устранить» Антипова можно было гораздо проще: просто подтвердить как истинный слух о гибели Павла на фронте. Автора этот простенький выход не устраивал: он «воскресил» своего персонажа под новой фамилией, но и наделил определённым типом поведения в новой жизни. Разъяснение самим Стрельниковым своего аскетизма не вполне убедительно, мало правдоподобно:

«Я пошёл на войну, чтобы после трёх лет брака снова завоевать её (Лару. — М.Д.), а потом, после войны и возвращения из плена, воспользовался тем, что меня считали убитым, и под чужим, вымышленным именем весь ушёл в революцию, чтобы полностью отплатить за всё, что она выстрадала, чтобы отмыть начисто эти печальные воспоминания, чтобы возврата к прошлому уже не было, чтобы Тверских-Ямских больше не существовало. И они, она и дочь, были рядом, были тут! Скольких сил стоило мне подавлять желание броситься к ним, их увидеть! Но я сначала хотел довести дело своей жизни до конца» (3,456).

Гвозди бы делать из этих людей…

Если попытаться обосновать правдоподобие такого характера, то для начала необходимо признать, что Павел Стрельников непроходимо глуп. А он, если верить некоторым свидетельствам о нём в романе, был весьма образован и умён.

Антипов отказывался от жены и дочери — до поры до времени, но пора эта не могла настать даже теоретически: дело жизни, как его понял Павел, довести до конца оказалось бы просто невозможно. В итоге он, как зверь, окружённый гибельными силами, добровольно прекращает своё существование. Революция к иному привести и не могла: в этом и жизнь, и схема совпали.

Революция убивает не только теми жестокостями, которые творят её совершители, но и незаметно-повседневной ложью, которую не может вынести нормальный человек. Доктор даёт тому даже медицинское обоснование:

«— В наше время очень участились микроскопические формы сердечных кровоизлияний. Они не все смертельны. В некоторых случаях люди выживают. Это болезнь новейшего времени. Я думаю, её причины нравственного порядка. От огромного большинства из нас требуют постоянного, в систему возведённого криводушия. Нельзя без последствий для здоровья изо дня в день проявлять себя противно тому, что чувствуешь; распинаться перед тем, чего не любишь, радоваться тому, что приносит тебе несчастье» (3,476).

Революция и созданная ею новая жизнь могла быть принята — к этому подводит постепенно автор читателя — только серой посредственностью. Людьми, подобными Дудорову и Гордону.

Дудоров, в конце романа разъясняющий друзьям вполне искренно, как в тюрьме и на допросах он «перевоспитался» и принял новую идеологию, близок Гордону, но чужероден Юрию Живаго:

«Рассуждения Дудорова были близки душе Гордона именно своей избитостью. Он сочувственно кивал головою Иннокентию и с ним соглашался. Как раз стереотипность того, что говорил и чувствовал Дудоров, особенно трогала Гордона. Подражательность прописных чувств он принимал за их общечеловечность.

Добродетельные речи Иннокентия были в духе времени. Но именно закономерность, прозрачность их ханжества взрывала Юрия Андреевича. Несвободный человек всегда идеализирует свою неволю. Так было в Средние века, на этом всегда играли иезуиты. Юрий Андреевич не выносил политического мистицизма советской интеллигенции, того, что было её высшим достижением или как тогда бы сказали — духовным потолком эпохи» (3,475).

Несвободный человек всегда идеализирует свою неволю… Тут приговор всей советской идеологии, всему социалистическому раю.