Выбрать главу

Вот что должно стать прибежищем человека в его противостоянии миру греха. Довоенная лирика Пастернака свидетельствует, что поэту это не удаётся. Суета завлекает. Или стихия, страсти, которые он превозносил ещё в ранней поэзии? И в суете, в страстях избывается проблема вечности.

Пастернак увлёкся миражами, ибо революция его не может оставить в стороне. Пусть вызывающее «поверх барьеров» брошено в лицо ей, она всё же являет свою власть. Он пишет ей славу, в его стихах появляются её отзвуки. Он, наконец, восславляет Ленина (в 1923 году): по той же схеме, что и прочие:

И эта голая картавость

Отчитывалась вслух во всём,

Что кровью былей начерталось:

Он был их звуковым лицом.

Когда он обращался к фактам,

То знал, что, полоща им рот

Его голосовым экстрактом,

Сквозь них история орёт.

И вот, хоть и без панибратства,

Но и вольней, чем перед кем,

Всегда готовый к ней придраться,

Лишь с ней он был накоротке.

Столетий завистью завистлив,

Ревнив их ревностью одной,

Он управлял теченьем мыслей

И только потому — страной (1,280).

Образный строй оригинален, но в остальном обычно: простой и великий, творец истории…

Поэт начинает вглядываться и в революцию пристально, отыскивая в ней влекущие приметы. В 1918 году он не чужд иллюзий с религиозной окраской — и не одинок, как мы знаем, в том был. Ему казалось, что в «русской революции» (так названо было стихотворение)— «грудью всей дышал Социализм Христа» (1,620). Правда, опомнился он скоро, взывая в тоске к Богу:

Где Ты? На чьи небеса пришёл Ты?

Здесь, над русскими, здесь Тебя нет (1,625).

Маяковский, как помнится, того же мнения держался, только не отчаивался, а радовался: Христос в этом вихре являться не стал.

Пастернак же начал вглядываться в то, что более удалено во времени, ослабело в памяти, — к событиям 1905 года: он пишет поэму «Девятьсот пятый год» (1927) и вслед, как продолжение, поэму «Лейтенант Шмидт» (1927).

В этих поэмах — не реальное, а романтическое осмысление революции, приподнятое восхищение её героями, прежде всего предводителем мятежа на крейсере «Очаков». Пастернаку дорога стихия, больше чем даже конкретность событий. М.Цветаева это чутко восприняла: «Борис Пастернак в полной чистоте сердца, обложившись всеми материалами, пишет, списывает с жизни — вплоть до её оплошностей! — Лейтенанта Шмидта, а главное действующее лицо у него — деревья на митинге. На пастернаковской площади они — главари. Что бы Пастернак ни писал — всегда стихии, а не лица, как в «Потёмкине», море, а не матросы» (2,406).

Из поэм Пастернака о революции можно вынести скорее мысль о том, что не так правы были бунтовщики, как неправы те, кто обрёк их на бунт. Это звучит (быть может, и вне намерений автора) в речи Шмидта, который, обращаясь к своим судьям и палачам, утверждает:

Так вечно, пункт за пунктом,

Намереньями добрыми

Доводят нас до бунта (1,335).

Пастернак усвояет своему герою — жертвенность Христа:

«Напрасно в годы хаоса

Искать конца благого.

Одним карать и каяться,

Другим — кончать Голгофой.

……………………………..

Поставленный у пропасти

Слепою властью буквы,

Я не узнаю робости,

И не смутится дух мой.

Я знаю, что столб, у которого

Я стану, будет гранью

Двух разных эпох истории,

И радуюсь избранью» (1,334–335).

Не сказать, что здесь вовсе нет гордыни.

Но всё же того служения, которому предавался Маяковский, у Пастернака не было. Недаром он писал, что не приемлет всей послереволюционной поэзии Маяковского, а к нему самому обращаясь, вопрошал (ещё в 1922 году):

Я знаю, ваш путь неподделен,

Но как вас могло занести

Под своды таких богаделен

На искреннем вашем пути? (1,534).

Свою же довоенную поэзию он ставил слишком высоко (до времени). Обращаясь в 1926 году к Цветаевой, с которой ощущал, кажется, наибольшую поэтическую близость, Пастернак писал (не в самоупоённой ли гордыне?):

Послушай, стихи с того света

Им будем читать только мы,

Как авторы Вед и Заветов

И пира во время чумы (1,630).

И не случайно же в конце жизни утверждал в одном из писем о романе «Доктор Живаго»: «Эта книга во всём мире, как всё чаще и чаще слышится, стоит после Библии на втором месте» (5,570).

И, несомненно, сам автор (невольно?) раскрыл своё жизнеощущение в таких словах Юрия Живаго: