Выбрать главу

«За алтарём курений был алтарь возлияний — чёрная стеатитовая, на столбиках, доска, с тремя углублениями — чашами для воды, молока и мёда: вода — Отцу, молоко — Сыну, мёд — Матери.

Дальше в глубину возвышались два огромных глиняных бычачьих рога, и между ними медная, на медном древке, двуострая секира, ярко вычищенная, сверкала, отражая пламя. Эта святая Секира— Лабра— была знамением Сына закланного, Тельца небесного: молнийной секирою Отца рассекается туча — телец, чтобы жертвенною кровью — дождём— напитать Землю Кормилицу» (4,266)*.

*Здесь и далее ссылки на эмигрантские сочинения Мережковского даются непосредственно в тексте по изданию: Мережковский Д. Собрание сочинений. Т.1. М., 1996; Т.2. М., 1997; с указанием тома и страницы в круглых скобках.

Если не забывать, что Дух для Мережковского есть Мать, Вечная Женственность (отождествляемая нередко с Землёю), то прообраз давней его схемы Третьего Завета узнаётся без труда.

Жители Крита, по Мережковскому, поклонялись Великой Матери и тем отчасти уже пребывали в Духе (во времена Тутанхамона, не забудем).

Или: вот возносится критянами молитва:

«Слава Отцу Несказанному!

Слава Сыну Закланному!

Слава Тебе, Великая Мать!» (4,291).

А это несомненное: Слава Отцу, и Сыну, и Святому Духу! Только в особой интерпретации.

Или: одна из мудростей, по Мережковскому, древней религии: «Великая <…> жертва — Сын: плоть Его люди едят, кровь Его пьют» (4,322). Евхаристия?

«Великая жертва любви» (4,361) осуществляется в развитии сюжета романа о Тутанхамоне: один из персонажей даёт себя распять на кресте ради спасения ближних своих — и тем прообразует Крестную жертву Спасителя. Знание Воскресения Божьего также критянам не чуждо.

Тут Мережковский, кажется, близок «мифологической школе», которая во всех религиях усматривала варианты единого мифа— как бы утверждала существование единой же вселенской религии, лишь по неразумию людскому разделённой на частные верования. Идея-то сама, как знаем, Мережковскому вполне близкая. Он такую схему выстраивал: в предисторические времена Атлантиды («Тайна Запада. Атлантида — Европа») единая религия уже существовала, затем распалась, а в грядущем вновь возродится; поэтому и откровения её не могут не встречаться на всём историческом пути человечества, нужно только уметь их воспринимать. Есть и носители тайной Истины, их нужно учиться распознавать. Отысканию следов той религии, обнаружению носителей её тайн — подчинена была вся литературная деятельность Мережковского, каких бы тем ни касался он в своих штудиях. Ему важно, что в древнем Египте идеальный государь Аменхотеп («Мессия») уже проповедует грядущего Богочеловека, а в Вавилоне («Тайна Трёх. Египет и Вавилон») улавливается тайна Пресвятой Троицы.

Вероятно, достаточно уразуметь эту схему и эту цель, чтобы уже не утомлять своего внимания слежением за причудами мысли писателя в его сочинениях: результат будет един. Но утрудим себя всё же, проследим умозаключения Мережковского в его толкованиях евангельских событий, как они представлены в «Иисусе Неизвестном» (1932). Этот трактат, крупнейшее и значительнейшее из созданных Мережковским в годы эмиграции произведений, есть ещё одно переложение Евангелия (каких к тому времени уже много накопилось) и вольная медитация на избранную тему. И исследование отчасти: с попыткою уточнить некоторые подробности, даже те, что кажутся всем бесспорными. Например: Мережковский опровергает совершение Преображения Господня на горе Фавор, связывая событие с находящимся неподалёку Ермоном, высочайшей галилейской вершиной, — и подобных “уточнений” предлагает несколько. Но это всё не столь и важно.

Важнее: писатель стремится опровергнуть церковное учение о Христе Спасителе. Этому противопоставляется концепция Христа Освободителя. «Неизвестного» Церкви.

Трактат Мережковского написан в чисто импрессионистической манере: тут постоянное мелькание, мельтешение, резкие мазки, всё повествование распадается на главки, порою очень мелкие, мысль движется скачками. Мережковский, если говорить языком конца XX века, нередко мыслит в ритме клипа — и в том становится как бы человеком наиновейшего времени, в самой манере своей близким его позднейшим потомкам. Он «монтирует» материал и время, контрастно сближая частное со всеобщим, прошлое с настоящим… Пытаясь утвердить себя в качестве учёного-исследователя, Мережковский спорит с Ренаном, со Штраусом, хочет опровергнуть «мифологическую школу» (будучи сам с нею во многом схож) и т. д. Но он ещё и поэт, и художественное видение предмета исследования становится местами даже нарочитым: