Выбрать главу

Поэтому как подлинного счастья желает он смерти, какой угодно, бледной невесёлой девушке, жизнь которой предощущается такою обыденно пошлою.

Уж лучше бы — я еле смею

Подумать про себя о том—

Попасться бы тебе злодею

В пустынной роще, вечерком.

Уж лучше в несколько мгновений

И стыд узнать, и смерть принять,

И двух истлений, двух растлений

Не разделять, не разлучать.

Лежать бы в платьице измятом

Одной, в березняке густом,

И нож под левым, лиловатым,

Ещё девическим соском (150).

1923

Подлинно поэтическая дерзость мышления…

Ходасевич готов и сам предпочесть хотя бы забытие, сон — среди этого непостижимого существования. Что там можно вызнать в ином бытии, когда и доступное как будто — недоступно на деле.

Должно быть, жизнь и хороша,

Да что поймёшь ты в ней, спеша

Между купелию и моргом,

Когда мытарится душа

То отвращеньем, то восторгом?

………………………….

Пора не быть, а пребывать,

Пора не бодрствовать, а спать,

Как спит зародыш крутолобый,

И мягкой вечностью опять

Обволокнуться, как утробой (161).

1925

Только не стоит забывать, что у поэта есть своя отрада: творчество. И Ходасевич не избегнул соблазна сопоставить себя с Творцом, приравнивая творчество к игре (вот за что так вознёс его Набоков):

Горит звезда, дрожит эфир,

Таится ночь в пролёты арок.

Как не любить весь этот мир,

Невероятный Твой подарок?

Ты дал мне пять неверных чувств,

Ты дал мне время и пространство,

Играет в мареве искусств

Моей души непостоянство.

И я творю из ничего

Твои моря, пустыни, горы,

Всю славу солнца Твоего,

Так ослепляющего взоры.

И разрушаю вдруг шутя

Всю эту пышную нелепость,

Как рушит малое дитя

Из карт построенную крепость (124–125).

1921

Ходасевич же сумел постичь парадоксальную на поверхностный взгляд идею: эстетическое творчество пересоздаёт и собственное видение мира творцом-художником:

На тускнеющие шпили,

На верхи автомобилей,

На железо старых стрех

Налипает первый снег.

Много раз я это видел,

А потом возненавидел,

Но сегодня тот же вид

Новым чем-то веселит.

Это сам я в год минувший,

В Божьи бездны соскользнувший,

Пересоздал навсегда

Мир, державшийся года.

И вот в этом мире новом,

Напряжённом и суровом,

Нынче выпал первый снег…

Не такой он, как у всех (129).

1921

И, кажется, один Ходасевич догадался о страшной тайне, которая заключена в творческой игре:

Лети, кораблик мой, лети,

Кренясь и не ища спасенья.

Его и нет на том пути,

Куда уносит вдохновенье (125).

1922

Поэт воспринял своё творчество отчасти как дело духовное. Если Маяковский несколько позднее сравнил себя с полководцем поэтической армии, то Ходасевич дал метафору более дерзостную:

Жив Бог! Умён, а не заумен,

Хожу среди своих стихов,

Как непоблажливый игумен

Среди смиренных чернецов.

Пасу послушливое стадо

Я процветающим жезлом.

Ключи таинственного сада

Звенят на поясе моём.

Я — чающий и говорящий.

Чающий— движения воды? Говорящий о чём?

Заумно, может быть, поёт

Лишь ангел, Богу предстоящий,—

Да Бога не узревший скот

Мычит заумно и ревёт.

А я — не ангел осиянный,

Не лютый змий, не глупый бык.

Люблю из рода в род мне данный

Мой человеческий язык:

Его суровую свободу,

Его извилистый закон…

Точно выбрано и определено место поэта: не горний мир и не стихия природы — но сфера человеческой культуры, осуществляющей себя в языке. Язык поэзии представляется поэту как высшая ценность, которой должны быть подчинены все проявления бытия:

О, если б мой предсмертный стон

Облечь в отчётливую оду! (141–142)

1923

Поразительные строки, лучше чего бы то ни было раскрывающие внутреннюю трагедию поэта, сакрализовавшего своё творчество при тяготении к антропоцентричному мировосприятию.