Но показательно авторское отношение к экстремизму Вадима:
«Собственно, в той жёсткой и нечаянной реплике выхлестнулась застарелая боль за отца — может быть, последнего ортодоксально верующего служителя церкви небесной, до такой степени призванного боками расплачиваться за её земные прегрешения, что даже поставленного в необходимость виниться перед детьми за дарование им жизни на сей постылой земле. Опять же бессознательно высказанная мысль содержала в себе всю тактику христианского мученичества, когда оно при завоевании вселенной взамен кроткой, для мирного употребления горной заповеди непротивления злу насилием, побеждало его беспримерным личным страданьем. Такого рода человеческие факелы всегда бросали во мрак грядущего не менее яркий, чем светочи передового ума, слепительный луч, и потом поколения пользовались им как тоннелем сквозь каменную толщу зверства при выходе на свой высший биологический рубеж» (2,190–191).
Двойственность, неотчётливость позиции самого Леонова сказалась в этом пассаже вполне определённо. Назвать еретика о. Матвея «последним ортодоксально верующим служителем церкви небесной» — значит откровенно обнаруживать то ли незнание основ веры, то ли равнодушие к ним. Волевое самоубийство никогда не может рассматриваться Церковью «факелом», освещающим путь для грядущего человечества. Самоубийство есть грех. «Беспримерное личное страдание» всегда проявлялось в непротивлении безбожным насильникам и приятии казни, но не в совершении самоубийства. Да и что это за заповедь, пригодная лишь «для мирного употребления»? Заповеди даны были для «употребления» при всех условиях и во все времена. И ещё: не разделяет ли автор ненароком мысль своего инфернального персонажа?
Леонов, к слову, чрезмерно сосредоточивает внимание на социальном происхождении Вадима, исключительно этим объясняя его взгляды и поступки: «В поведении Вадима Лоскутова той поры явственно просматривается ущербное сознание своего как бы первородного греха, свойственного многим выходцам из церковной среды, в силу чего она весь прошлый век поставляла в революцию отменного качества кадры. С изнанки наглядевшись на отцовскую профессию, поповские дети в России бежали в прямо враждебные ей математику, естествознание, политику, зачастую из самых семинарских стен, откуда им открывался прямой путь приходского священника, в наследственное, ничем не колебимое благоденствие» (2,197).
Ну, касательно «ничем не колебимого благоденствия» — автор погорячился. Главное же: внешние обстоятельства, несомненно, влияли на выбор судьбы детьми священнослужителей, но и внутренние личностные побуждения не стоит сбрасывать со счетов.
В итоге взаимоотношений отца с сыном происходит трагическое по своей внутренней сущности событие: о. Матвей сообщает Вадиму итог своих жизненных исканий:
«С Богом не мудри, памятуя, что сказка должна быть страшная, сабля вострая, дружба прочная, вера детская» (3,154).
Вера должна быть детская… Ибо сказано было: «…Истинно говорю вам, если не обратитесь и не будете, как дети, не войдете в Царство Небесное» (Мф. 18, 3). Вот опровержение соблазна Шатаницкого. Но поздно: истина сообщается не живому человеку, но мертвецу, властью дьявола вызванному из преисподней ради укрепления священника именно в этом соблазне: в идее необходимости возвышения веры зрелости над верою детскою. То есть прагматического безбожного рассудка над истинною православной верою.
Терпит ли поражение дьявол, или торжествует?..
Семейство Лоскутовых покидает Старо-Федосеево, скрываясь в зауральской беспредельности. Ангел же бежит от Земли, и судьба человечества остаётся в неизвестности.
Автор предупреждает человечество о возможном падении на пути «к звёздам», к чаемому благоденствию.
В ряду различных парадоксов, рождаемых фантазией автора в текущем процессе отображения познаваемого бытия, стала и попутная догадка (попутная ли?), что всякий человек искусства есть тот творец-соработник, который помогает всем прочим преодолевать тяготы реальной жизни — бегством от мира, то есть именно от этой жизни:
«…Искусство наше буквально ходит по хлебу, которым можно утолять нынешний голод людей в их чрезвычайном бегстве от настигающего мира. Причём одни… бегут из личной стеснённости в тупик мнимого простора, другие же, напротив, стремятся укрыться в пустыне самих себя…» (3,118).