Особо достаётся в романе российской интеллигенции, много виноватой в свалившихся на страну и народ бедах.
«…Наш интеллигент — это вечно всё и вся критикующий, ни с кем и ни с чем не согласный, во всём сомневающийся; существо, внутренне ко всему безразличное, слабое и колеблющееся, запутавшееся в противоречиях, которые кажутся ему мировыми проблемами. Им утрачены понятия долга, чести, твёрдости, традиций — все устои, начиная с веры. Он вне религии, потому что слишком цивилизован, вне родины, потому что освободился от этих предрассудков, вне семьи — потому что не имеет уже внутри никакого строительного материала, чтобы создать эту семью. Вне класса какого то ни было, потому что давно потерял связь с чем бы то ни было живым. Он не умеет отличать белого от чёрного, сладкого от кислого и живёт интеллектуальным паразитизмом. Но это паразит, обладающий огромным самомнением. В высокой оценке себя у него не бывает никаких колебаний. Его деятельность выражается в многолетнем расшатывании того сука, на котором он сидит, расшатывании при помощи насквозь лживых газетных статеек, выступлений с речами с думской, университетской или, на худой конец, церковно-приходской школьной кафедры. Может быть, он из крестьян, но ни косить, ни пахать так и не выучился; если из купцов, то торговать ничем не умеет (кроме разве своих убеждений, но разве есть у него убеждения?). Если он из дворян, то ему, видите ли, совестно в этом признаваться. Служить ему, видите ли, негде по военной части — он против милитаризма, по гражданской — ему не по душе бюрократия, вести сельское хозяйство — он не знает, с какого конца за него приняться. Гораздо проще, стоя в стороне, бороться с “уродливыми явлениями” и разрушать, разрушать, подтачивать всё вокруг. Но его, видите, уверили, что он “сеет разумное, доброе, вечное”. Сеятель и отрастил себе гриву почище поповской; к старости она побелела, а под ней ничего не прибавилось. И всё-то он сеет, всё-то сеет. А если приглядеться, то премерзкие плевелы сеет, а сейчас, как будто, и всходов уже дождался: то-то хорошо» (1,174–175).
А и всходы появились премерзкие. Революция, которую так призывали и торопили, всячески помогая ей, многочисленные негодяи, недоумки и тупо равнодушные к жизни, явила то, что и было свойственно ей искони — автор не обольщается ею ни на миг:
«Но революция всегда была лишь разрушением, самодовлеющим во имя самого разрушения, если не во имя торжества злого начала в его извечной битве с началом добра, называемым жизнью…» (1,112).
Разбирая причины совершившегося, автор утверждается в той мысли, которую слышал не раз от отца и которую прежде высказывал ещё Достоевский, которая выражает глубинную сущность православного миропонимания, — в мысли о всеобщей ответственности, о вине всех за всё.
«…И зло, и добро не умирают. И то, и другое оставляет свой след, не всегда, может быть, столь отчётливый <…>, но и то, и другое, посеянным будучи, непременно приносит плоды. Знать должны вы: ничто из всего, что мы делаем, не пропадает, за всё мы ответственны друг перед другом и перед другими людьми, перед всеми — тут как бы круговая порука всего человечества…» (1,63).
«У нас каждый готов обвинить кого угодно, только себя самого ни в чём не считает виноватым… А я думаю, что отвечать придётся за всё и отвечать всем. С каждого взыщется» (1,259).
В осмыслении творящегося автор романа не щадит и самого себя. Конечно, малый ребёнок, он не мог прямо отвечать за происходившее — он не виновник, он жертва.
Но пристально приглядываясь к собственному внутреннему человеку, герой-рассказчик строго прослеживает развитие в самом себе тёмного начала, греховных страстей, зарождение сомнений и рост безверия. То есть того, что и всеобщей причиной торжествующего зла становится всегда.
Он знает и светлые порывы веры, и молитвенное состояние, с глубоким лиризмом раскрытое во многих описаниях. Но во время самой молитвы десятилетнему отроку являются вдруг мысли (сами собою? нет, конечно: внушённые вражьим наветом — да он о том и догадываться не хочет), разрушающие прежний строй ясных представлений:
«…Когда я молюсь, привычные мысли и связи мелькают, как и всегда. Что же касается Бога, то есть ли он ещё, Бог? — вдруг возникнет, уже не впервые, неясное подозрение. Все кругом говорят: есть. Но, может быть, так говорить полагается детям? Может быть, так повелось уже: надо, чтобы верил ребёнок для пользы его же? А то ведь иначе, пожалуй, не станет он слушаться, всякие станет “прелюбы” творить и “кумиры”, чтить, как положено, мать и отца перестанет (положим, не я, а другой — не у всех же такие родители, как у меня); вот для общей острастки всем детям взяли да и придумали Бога? Может быть, так им всегда и везде говорят, а сами-то взрослые знают? Нет, кажется, всё-таки нет. А церковь, иконы? Слишком много такого, чтобы всё это только за этим и существовало… Я думаю глупости, кажется, а впрочем, кто знает? “Достойно есть яко воистину…”— кончаю молитву» (1,234).