Его окончательно сломало навалившееся несчастье — и более стойкие натуры не выдерживали, а тут ребёнок десяти лет от роду. И — страшный итог, бунт:
«Они говорили: Бог!.. любовь, жизнь — благодатный дар… Я больше не верю в Бога. В настоящем — вместо любви у меня только ненависть, вся любовь осталась там, в прошлом. Ненавижу не только всё и всех, но больше всего самою жизнь, этот якобы “благодатный” дар! Они говорили: Бог — милосерден, справедлив! Ложь. То есть они-то не лгали, действительно так думали, но как могли они в это верить?.. <…>
И ещё: сколько бы я ни жил, что бы там впереди ни случилось, нельзя верить никому и ничему. Ради сестры я буду всё так же молиться по утрам, ходить в церковь. Её надо беречь… Да и что мне стоит?.. Я даже люблю эти слова, без их смысла, эти иконы, без веры в их силу и значение.
Ведь всё это — жизнь, Бог, счастье — так безжалостно оплевало мою душу! И за что же? Там на всё есть ответы. Но моему внутреннему чувству они не отвечают больше. Что? Все мы грешники перед Богом, а кто и не грешник, так тому Бог, может быть, мстит за грехи отцов?! Но ведь ни дед, ни прадед мой… Чем они заслужили?.. А если Бог только играет со мной, чтобы после тоже убить? Я не хочу такого Бога. <…> Счастье? О каком счастье я могу думать? Одно: если бы Он вернул мне их. Но так не бывает. А на всякое другое счастье я плюю и отвернусь, во имя их памяти, пусть бы оно само давалось в руки. Поверить в него — значило бы изменить своему чувству к ним, изменить себе в самом главном, оскорбить самое дорогое — эту рану, которая заняла место всех святынь и не должна затянуться, забыться до тех пор, пока я дышу…
В мои десять лет это ещё не слова, не логические, хотя бы по своему виду, фразы, не мысли, а только набегающие смутные тени ощущений, но ощущений, имеющих отчётливую интонацию клятвы» (1,358–359).
Это страшное состояние, губительное для человека, нельзя избыть просто словами, логическими фразами, мыслями. Нет: оно либо побеждается сознаванием его пагубы, либо остаётся навсегда и — калечит человека.
У героя-рассказчика достало сил понять важнейшее, но немалое время ушло на одоление того, что обессиливало душу.
«И сейчас, в мои десять лет, я закладываю основы первого, маленького, уродливого и изломанного памятника, памятника чудовищного эгоизма и непонимания, воздвигнутого всеми детскими силами, всем детским бессилием в эти страшные дни и ночи.
Больше последующих десяти лет уйдёт на то, чтобы во всех деталях этот процесс во мне оформился и завершился, и ещё больше десяти лет, прежде чем я пойму уродливость и изломанность всех этих ощущений, этих мыслей, которые я мог преждевременно найти в себе тогда. Много утечёт воды, прежде чем я пойму, что на обломках прошлого я создавал эту клятвенную интонацию, инстинктивно борясь против подсознательно ожидаемых новых ударов жизни. Я пытался искать для себя самого оружие, и таким оружием были ограничения — запрет себе верить чему бы то ни было, брать от жизни лучшее из того, что можно было брать. Ради попытки обмануть жизнь и стать нечувствительным ко всем возможным и предполагаемым впереди сотрясениям, я запрещал себе радость и горе с их непосредственностью, слёзы и смех, любовь и доверие. Я убивал в себе ростки человеческих чувств, обескровливал свою психику как раз в тот период, когда это было для неё вреднее всего» (1,359–360).
Не дай Бог никому такого испытания!
И какою ценою было куплено понимание собственной ошибки…
Мало кому (из тех, кто мог рассказать) выпали в детстве подобные невзгоды. Но, кажется, никто из больших писателей не заглянул и так глубоко в бездны человеческой греховности в детской душе. Та греховная первородная повреждённость, которая заставляет страдать и невинное дитя, исследована С.Толстым с пристальной трезвостью и выявлена беспощадно. Он сумел высветить, как ещё в младенческом возрасте человека тянет ко греху, и не просто тянет, а даёт острейшее наслаждение в грехе. Пусть даже само деяние, соразмерное возрасту, с более дальнего временного расстояния покажется вполне несерьёзным: дело не в размере содеянного (сжёг, например, любимую куклу), но в силе переживания:
«Во всём этом заключалось ужасное мне наслажденье. Я стоял в закипавших слезах, познавая мрачный восторг от неизмеримой глубины необратимого больше паденья» (1,23).