Идея, обнаруженная Толстым в социальном (социалистическом) бытии, представляется ему деспотичной, поскольку она утверждает себя как единственная и абсолютная. И мысль писателя начинает двигаться по тому пути, каким прошли слишком многие умы: потребность свободы заставляет отрицать абсолютность какой бы то ни было идеи. Мир диалектичен, неоднозначен, у каждой медали есть оборотная сторона.
«…Я и сам приучил себя видеть обе стороны медали, уметь наблюдать одну и ту же вещь с разных и противоположных точек зрения, не синтезируя их и оставляя равносильными и враждующими. <…> Всякая теза на свете имеет антитезу. Как есть шкала любви, так есть шкала ненависти и злобы. Свобода выбора зависит от нас самих, но есть вещи, извне воздействующие и агитирующие нас сделать шаг в ту или иную сторону. Ярче и сильнее толчки всегда в шкалу злобы…» (2,39–40).
Подобные соблазны диалектики вообще-то весьма опасны, поскольку ложно понимаемая свобода (как произвольная возможность любого выбора) делает человека беззащитным перед той самой «шкалой злобы».
Писатель хорошо понимает, что в человеке препятствует тяготению ко злу, и ясно ощущает, что толкает его в эту сторону.
«…Уже родясь на свет, мы принимаем нечто органически заложенное в нас и не являющееся нашим приобретением, стремящееся оказать противодействие этим толчкам. Это иногда нас и удерживает… <…> Может быть, это извне привнесённое свойство и есть тот “образ и подобие”, о котором нам аллегорически сообщает религия» (2,40).
Впрочем, никаких аллегорий тут нет, христианство говорит об образе и подобии в прямом смысле. Аллегория, скорее, тот самый чёртик, с которым писатель ведёт долгие беседы и который (традиционно для русской литературы) является «двойником» (2,29) самого автора. И двойником, и лукавою силою, соблазняющею извне — никуда не деться от этой диалектики.
Диалектика же может легко преобразоваться в релятивизм. А релятивизм в обыденном сознании есть не что иное, как заурядный плюрализм, дающий уму видимость свободы и противоборства тоталитарной идеологии, — ход мысли уже давным-давно банальный, но привлекательный. С.Толстой не удержался и, общаясь со своим чёртиком, дал классически ясную формулу плюрализма:
«По-своему ты прав, но по-своему прав и я, и все мы по-своему правы» (2,23).
Но, обладая умом незаурядным, писатель разглядел в таком мирочувствии причину собственного бессилия:
«Оттого-то и толку от нас так мало, отсюда-то и идёт та психическая импотентность русской интеллигенции, которая так часто даёт себя знать и во мне, уж не знаю откуда, потому что в отце моём этого не было» (2,23).
Отец писателя, каким мы знаем его по роману «Осуждённый жить», держался твёрдых устоев, не размениваясь на дешёвенький плюрализм себе в утешение даже в самых жестоких обстоятельствах жизни. Устои те он обрёл в вере. Православие не плюралистично и не может быть таковым по природе своей. С.Толстой, пошатнувшись в вере, не избежал общего для многих тупика мысли, стараясь хоть в чём-то для себя обрести точку опоры, ибо без этого и вовсе невозможно.
«Всё на свете несёт свою правду и имеет своё оправдание, и каждый призван бороться за свою правду в жизни. Даже и “завсегда чай пить” это тоже правда, быть может, и не худшая, чем все другие» (2,23).
Ну, а уж если подпольный человек явлен на свет, то не уберечься от дурного замкнутого круга, поскольку психология и идеология подполья в логическом исходе ведёт прямёхонько к жесточайшей деспотии, от которой придётся укрываться всё в том же плюралистическом хаосе. И так без конца.
С.Толстой определённо сознал: следование маленьким правдам — от бессилия ума, не способного отыскать нечто большее, всеохватное:
«Наверное, где-нибудь есть высший синтез всех правд, но если не можешь найти этот синтез и твёрдо стать выше всего остального, надо хоть выбрать одну какую-то из маленьких правд, чтобы не заигрывать перед всеми остальными и не изолгаться вконец перед собой самим» (2,23).
А поскольку тот «высший синтез» обретается только в истинной вере, то единственно возможный вывод: вне веры человек не обретёт истинной опоры для себя и будет барахтаться в вязкой тине плюралистических обманов либо умственно задыхаться в тесной петле деспотических мировоззренческих догм. В том и ценность всех раздумий С.Толстого, что он вновь подводит нас к этому непреложному выводу, сам о том в какой-то период своей жизни лишь смутно догадываясь.
Для писателя кумиром становится Хлебников со всеми его языческими бреднями. Толстому казалось, что именно безумный будетлянин ведёт человечество к вожделенному «синтезу»: