Выбрать главу

«Третий Рим» у Иванова — Петербург: парадоксальный выверт мысли. Петербург же — олицетворение, символ всей России. Нелепый, пугающий, полный призрачного обмана. Каждый из персонажей в действительности является вовсе не тем, кем кажется и кем себя воображает. Чувствуется глухой отголосок «Петербурга» Белого, впрочем, почти не слышный.

Во всём тоска. Почему, почему, почему Россия погибла? Да потому, что стала вот именно такою, вот этим «Третьим Римом», слишком уродливым и бессмысленным. Как же ей не погибнуть после того?

Так он видит жизнь — и не хочет её видеть.

Месяц стал над белым костёлом,

Старый сад шепнул мне: «Усни»…

Звёзды вечера перед Божьим престолом

Засветили тихие огни.

И плывут кружевные туманы,

Белым флёром всё заволокли.

Я иду сквозь нежный сумрак, пьяный

Тонким дыханием земли.

Мной владеет странная истома,

Жаля душу, как прожитые дни.

Шелест сада грустно-знакомый

Неотступно шепчет: «Усни»… (1,75)

Отбирая в 1922 году лучшие из ранних своих стихотворений, Иванов включил в их число и это. Здесь своего рода поэтическая программа, жизненное credo. Как и в строках:

Каждый вечер сна, как чуда,

Буду ждать я у окна.

Каждый день тебя я буду

Звать, ночная тишина.

………………………

Тосковать о лунном небе

Вновь я буду у окна,

Проклиная горький жребий

Неоконченного сна (1,82).

Это состояние именуется унынием.

Тяга к грёзам не одолевает уныния — лишь усиливает его. Поэт ещё не хочет сознать того. Ему кажется: отказ от мечты мертвит жизнь. Он с грустью смотрит на безвестного инока, участь которого представляется ему такой беспросветной.

Он — инок. Он — Божий. И буквы устава

Все мысли, все чувства, все сказки связали.

В душе его травы, осенние травы,

Печальные лики увядших азалий.

Он изредка грезит о днях, что уплыли.

Но грезит устало, уже не жалея,

Не видя сквозь золото ангельских крылий,

Как в танце любви замерла Саломея.

И стынет луна в бледно-синей эмали,

Немеют души умирающей струны…

А буквы устава все чувства связали,—

И блекнет он, Божий, и вянет он, юный (1,77).

С тем он вошёл в литературу, это — его первая публикация в 1910 году. Конечно, сама мысль не вполне оригинальна, если взирать на неё с высот многовекового опыта: о том же кто только не писал… Но изнутри субъективного опыта самого поэта такая мысль может оказаться и откровением своего рода.

Редкий поэт не подвержен банальностям в начальный период творчества: он открывает для себя мир, всё ему кажется новым. А на поверку: всё давным-давно изведано и сказано другими. И о тоске своей пророческой кто не возвещал миру? И Иванов тому дань отдал:

Моей тоски не превозмочь,

Не одолеть мечты упорной;

Уже медлительная ночь

Свой надвигает призрак чёрный (1,69).

И т. д.

А всё-таки что-то своё прорывается у поэта и при начале творчества. (Мы ведь всегда, о чём ещё Толстой писал, ищем именно своего и нового у каждого художника. Другое дело, что не всегда задумываемся: а это своё и новое истинно ли ценно для нас?)

Я не любим никем! Пустая осень!

Нагие ветки средь лимонной мглы.

И за киотом дряхлые колосья

Висят пропылены и тяжелы.

Я ненавижу полумглу сырую

Осенних чувств и бред гоню, как сон.

Я щёточкою ногти полирую

И слушаю старинный полифон (1,64).

Кажется: так созвучно это тому представлению о брезгливом высокомерии поэта, которое уже неотделимо от шаблонного восприятия его облика. Но ведь за некоторою позою — искреннее страдание. Вообще тоска становится одною из сквозных тем в поэзии Иванова, и он постоянно находит всё новые и новые оттенки этого состояния, передавая их в совершенных поэтических строках. С годами поэтическое мастерство Георгия Иванова всё более отточено, так что можно прислушаться (хотя бы, не обязательно принимая) и к мнению: рядом с его стихами ощущается ограниченность дарования даже Блока. Тоска же, повторим, утверждается поэтом как некое качество жизни вообще. Он с этого начинал, он о том же говорит и на исходе своих лет, ничуть не изменяя раннему убеждению:

Счастье — это глухая, ночная река,