А душу всё не продадим.
Вот эту вянущую душку—
За гривенник, копейку, грош.
Дороговато? — За полушку.
Бери бесплатно! — Не берёшь? (1,445).
Отчаяние от кажущейся бессмысленности жизни перерастает здесь в кощунство. Но вопреки самому себе как будто — поэт вновь и вновь возвращается к дорогим для себя проявлениям бытия:
Пускай царапают, смеются,
Я к этому привык давно.
Мне счастье поднеси на блюдце—
Я выброшу его в окно.
Стихи и звёзды остаются,
А остальное — всё равно!.. (1,449).
Двойственность, противоречивость — свойство поэзии и натуры Георгия Иванова. Но покажите поэта, особенно в XX веке, кто вне противоречий!
От самих противоречий своих, не только от реальности мира, — он хочет укрыться в грёзу, в сон. Впрочем, это тоже банальность: ещё со времён Кальдерона: утверждать, что жизнь есть сон. Не один Иванов варьирует эту мысль на разные лады, и не сама мысль поэтому, но её вариации становятся предметом его поэзии. Вариаций-то может быть несчётное количество, и истинный поэт в них всегда явит себя неповторимым в своём видении мира.
Иванов много пишет о сне как об освобождении, грезит о «сне золотом», но он же прозревает неизбежный ужас пробуждения.
Всё неизменно, и всё изменилось
В утреннем холоде странной свободы.
Долгие годы мне многое снилось,
Вот я проснулся — и где эти годы!
Вот я иду по осеннему полю,
Всё, как всегда, и другое, чем прежде:
Точно меня отпустили на волю
И отказали в последней надежде (1,320).
Эта мысль у поэта весьма устойчива.
Я жил как будто бы в тумане,
Я жил как будто бы во сне,
В мечтах, в трансцедентальном плане,
И вот пришлось проснуться мне.
Проснуться, чтоб увидеть ужас,
Чудовищность моей судьбы.
…О русском снеге, русской стуже…
Ах, если б, если б… да кабы… (1,555).
Прозрение, горькое прозрение: русские люди проспали свою русскую жизнь — спохватились, да поздно.
Мысли поэта о России — его любовь к России, переходящая в ненависть, которая есть лишь неудачная попытка избавиться от любви и которая рвёт сердце как любовь. Мы знаем много стихотворных строк, несущих в себе чувство родины (образцами патриотической лирики называют их педанты-литературоведы), но и среди лучших не затеряется шедевр Георгия Иванова, издавшего свой кровавый стон, ставший выражением его нервущейся памяти об утраченном:
Что-то сбудется, что-то не сбудется.
Перемелется всё, позабудется…
Но останется эта вот, рыжая,
У заборной калитки трава.
…Если плещется где-то Нева,
Если к ней долетают слова—
Это вам говорю из Парижа я
То, что сам понимаю едва (1,319).
Это слишком невыносимо, чтобы постоянно ощущать в себе. Это хочется отринуть, выбросить из себя навсегда, порадоваться освобождению. Хочется оттолкнуть Россию, позабыть её, разувериться в ней. Её нет, не было, не будет.
Хорошо, что нет Царя.
Хорошо, что нет России.
Хорошо, что Бога нет.
Только жёлтая заря,
Только звёзды ледяные,
Только миллионы лет.
Хорошо — что никого,
Хорошо, что ничего,
Так черно и так мертво,
Что мертвее быть не может
И чернее не бывать,
Что никто нам не поможет
И не надо помогать (1,276).
И это уже крайняя степень самого чёрного отчаяния. Поэт хочет заглянуть в самую бездну, отвергая всё, на что можно опереться, с чем избыть тоску, — отринуть, отбросить, доходя до последней степени кощунства. Хочет — и не может. И это лишь усиливает его безысходность.
Россия счастие. Россия свет.
А, может быть, России вовсе нет.
И над Невой закат не догорал,
И Пушкин на снегу не умирал,
И нет ни Петербурга, ни Кремля—
Одни снега, снега, поля, поля…
Снега, снега, снега… А ночь долга,
И не растают никогда снега.
Снега, снега, снега… А ночь темна,
И никогда не кончится она.
Россия тишина. Россия прах.
А, может быть, Россия — только страх.
Верёвка, пуля, ледяная тьма
И музыка, сводящая с ума.
Верёвка, пуля, каторжный рассвет
Над тем, чему названья в мире нет (1,299).
В сознании человека жизнь может быть обессмыслена неотвратимостью смерти. Если смерть неизбежна — в жизни ожидает всякого лишь конечное поражение.