……………….
Минута: мающая! Мнимость
Вскачь — медлящая! В прах и в хлам
Нас мелющая! Ты, что минешь:
Минута: милостыня псам!
О, как я рвусь тот мир оставить,
Где маятники душу рвут,
Где вечностью моею правит
Разминовение минут (1,239).
Ни один поэт так неистово не клял время. А она иначе не могла: время рождает меру и ограниченность — невыносимую для неё, к безмерности стремящейся. И как завораживающе сильны эти аллитерации в стихе, как неожиданно это обыгрывание заключённого в слове смысла: минута — минущая— минешь…
Вот её тяга к смерти в чём обретает неиссякаемый источник: в непримиримой вражде со временем. И она нашла способ противостать времени: презирая и не замечая его. «Живя невременем, времени не боишься. Время — не в счёт: вот всё моё отношение к времени!» (2,449) — признаёт она в одном из писем (Волошину в мае 1923 года). Хотя: времени можно не замечать — да оно не оставит в покое.
О поэте не подумал
Век — и мне не до него.
Бог с ним, с громом, Бог с ним, с шумом
Времени не моего!
Если веку не до предков—
Не до правнуков мне стад.
Век мой — яд мой, век мой — вред мой,
Век мой — враг мой, век мой — ад (1,302).
Поэтому: жизнь — таит в себе смерть.
Жизнь: ножи, на которых пляшет
Любящая.
— Заждалась ножа! (1,251).
То есть: и страсти тоже лишь во времени?
А они терзают так, что собственное тело становится тюрьмой страстей, дьявольских природою (она это не перестаёт сознавать).
Жив, а не умер Демон во мне!
В теле— как в трюме,
В себе — как в тюрьме (1,252).
И воспроизводится и воспроизводится одно и то же, всё одно:
Существования котловиною
Задавленная, в столбняке глушизн,
Погребённая заживо под лавиною
Дней — как каторгу избываю жизнь.
Гробовое, глухое моё зимовье.
Смерти: инея на уста-красны—
Никакого иного себе здоровья
Не желаю от Бога и от весны (1,253).
Кажется, физически начинаешь ощущать в себе эту усталость от существования во времени — когда читаешь такие строки. Они заразительны.
В книге «Земные приметы» соседствуют несколько рассуждений, единых по мысли и стремлению:
«Смерть страшна только телу. Душа её не мыслит. Поэтому, в самоубийстве, тело — единственный герой.
Самоубийство: lachete (трусость, малодушие, низость, подлость — франц.) души, превращающаяся в героизм тела. То же самое, как если бы Дон-Кихот, струсив, послал в сражение Санчо-Пансо — и тот повиновался.
Героизм души — жить, героизм тела — умереть.
В православной церкви (храме) я чувствую тело, идущее в землю, в католической — душу, летящую в небо» (2,314).
До смерти задолго (в 1924 году) она размышляла над возможностью волевого ухода из жизни. И сознавала: именно душе есть в том чего бояться: ей погибель, не только телу. И прежде, чем телу. Последнее же рассуждение, как будто к первым трём мало относящееся, раскрывает смысл мучительных терзаний: ощущение (истинное или нет — не в том суть) возможности оправдания в католичестве и — несбыточность таких надежд в Православии.
Грозным предупреждением прозвучали для Цветаевой две смерти — Есенина и Маяковского. Четырьмя строками о Есенине она оправдывает себя же:
…И не жалость — мало жил,
И не горечь — мало дал,—
Много жил — кто в наши жил
Дни, всё дал — кто песню дал (1,258).
Смерть Маяковского рождает сопереживание. И понимание:
Выстрел — в самую душу,
Как только что по врагам.
Богоборцем разрушен
Сегодня последний храм (1,269).
Восходит ли это к словам Апостола: «Разве не знаете, что вы храм Божий, и Дух Божий живет в вас?» (1 Кор. 3, 16)— ? Кажется, она понимает, о чём речь, ибо повторяет ещё раз:
Много храмов разрушил,
А этот — ценней всего.
Упокой, Господи,
душу усопшего врага Твоего (1,272).
И что здесь враг, богоборец — она тоже сознаёт.
Все эти строки, все эти страсти — для самой Цветаевой вне времени и вне пространства. Она могла писать то же, страдать тем же — где угодно и в какое угодно время. Эта стихия — вне всего. В России, в Европе, в каком веке? — бессмысленно спрашивать. Некоторые конкретные приметы, реалии — внешняя оболочка, легко сменяемая. Одна форма привязывает её ко времени: такой стих, как цветаевский, возможен лишь в XX столетии.