Новое агрессивное язычество сегодня угрожает самому существованию людей такого типа - по закону естественного отбора они обречены. Все чуткое, совестливое, обладающее ностальгической памятью и устремленностью к горнему, прямо взято на подозрение новыми хозяевами жизни. Если их селективная работа по выбраковке "неприспособленных" в самом деле увенчается успехом, человечество ожидает такой провал, которого оно еще не видело за всю свою земную историю.
Сам процесс антропогенеза ведет в направлении перехода от доминанты материального, реализующегося в мышечной силе, агрессивности и напористости, к доминанте идеального, связанного с законами творческого освоения мира.
Новый естественный отбор либералов глобализма грозит новой бестиализацией человечества. Зверем уже сегодня запахло. И дорогу зверству расчищает так называемый либерализм, призывающий не вмешиваться в действие механизмов естественного отбора. От принципа минимального государства либерализм постепенно пришел к принципу "минимальной" морали и культуры они тоже не должны мешать естественному рыночному отбору. Но этот пространственный отбор закрывает возможности прорывов во времени.
Чтобы вернуть человечеству соответствующую способность, ему надо заново научиться поощрять не сильных, а слабых, не напористых, а совестливых, не "крутых", а ранимых и чутких. Социальная чуткость к невзгодам ближнего, творческая чуткость к новому и историческая чуткость к иначе - возможному совпадают по каким-то высшим законам, открываемым православной интуицией. В тот самый момент, когда безжалостная "земная" логика устанавливает "окончательные" границы возможного и выносит окончательные приговоры неприспособленным, включается интернативная православная логика, дерзающая на чудо спасение там, где, кажется, никакие чудеса уже невозможны. Именно здесь она заявляет о себе не как перераспределительная, а как творческая сила, рождающая новые богатства и открывающая новые горизонты.
Быстро, слишком быстро исчерпала себя новолиберальная демократия свободы. Она куплена ценой нового деления на господ и неприкасаемых, на тех, кому все можно и тех, кому все запрещено - даже право на жизнь.
Этому вырождению демократии свободы в старом господством и даже расистском духе способна противостоять новая демократия равенства, одухотворенная и облагороженная духом Православия. Демократию равенства принято обвинять не только в деспотизме, но и в творческом бесплодии - по причине ее враждебности личностному началу и инициативе.
Но сегодня на удивление бесплодной оказалась новая демократия свободы: она предпочитает легкость перераспределения готового богатства в пользу самых ловких и приспособленным к тяготам труда и производства. Принцип новой демократии равенства может быть только таким: все не устраивающие нас пространственные неудобства могут устраняться посредством творческого прорыва во времени, а не посредством сегрегаций и перераспределений.
В том самом пункте и в тот самый момент, где обнаруживается, что некий принцип или некое благо выходят за пределы кантовского "категорического императива" и могут быть адресованы только меньшинству, должна немедленно включаться моральная и интеллектуальная энергия, открывающая качественно новые возможности, переводя проблему из пространственного во временной горизонт.
Пора понять, что демократия прямо предполагает перманентное напряжение творчества, ибо стремится к выравниванию возможностей, что обретается в творческих прорывах к иначе возможному. Вот почему та расслабленность праздного гедонистического духа, которую порождает тупиковый постиндустриализм дезертиров из группы "А" и из трудовой сферы вообще, исключает демократию и ведет к новой сегрегации и новому расизму.
Глобальный проект Православия - это проект возвращения к новой аскезе. Под этим сегодня принято понимать нечто мрачно-фундаменталистское, запретительно-репрессивное, оскопляющее природный и культурный эрос.
Но православная аскеза есть не отрицание свободы, в том числе и в европейском, эмансипаторском ее понимании, а ее реинтерпретация. Ибо одно дело - холопье представление о свободе как безответственности ("пусть у них голова болит") или себаристская трактовка свободы выходцами из номенклатуры ("пусть они работают").
Другое дело - христианская интуиция свободы, связанная с человеческим Богосыновством. Свобода дана мне на то, чтобы отвечать за любую земную тварь, за все дела и грехи мира, не на кого не сваливая вины за неустроенность и дисгармонию нашего бытия. Свобода есть повод попробовать себя в самом трудном, в самом напряженном, требующим таких усилий, которые я не могу потребовать от других - только от самого себя.
Словом, речь идет о свободе в значении творческой аскезы духа, знающего, что участь вещей - не в них самих, не в природных, социальных и иных "детерминантах", а только в самом духе, ибо лишь ему дана высокая участь открывать иначе - возможное там, где все представляется заданным и безальтернативным.
Этот же принцип непредзаданности относится и к самому Православию. Мы исказим его дух, если попытаемся истолковать его в стиле модного культурно-антропологического морфологизма, располагающего цивилизации в пространстве в качестве физически оформленных, всегда равных себе органических тел, обладающих гарантиями природной наследственности. Цивилизации представляют собой - как и все, относящееся к собственно человеческому измерению,- всего лишь некую предпосылочную установку и партитуру, достаточно "неясно" написанную для того чтобы не стеснять нашу моральную и творческую свободу и в то же время - не давать вечных гарантий, которые человеку противопоказаны.
Православная идентичность - не физический факт, не наследственность, закрепленная в генах. С одной стороны, она представляет собой феномен памяти, которую мы вольны актуализировать, а вольны и стереть в своем сознании, отправив в темноту подсознательного. С другой - она относится к сфере выбора, к сфере решений - подобно тому как сегодня графу "национальность" мы заполняем не на основе предъявляемых свидетельств природного происхождения, а по праву избираемой идентичности.
Православная традиция дает нам чрезвычайно многое в силу того, что менее всех других традиций закрепляет наше место однозначно на Западе или на Востоке, в пространстве господского Севера или в пространстве угнетенного Юга. Еще менее она закрепляет нас на шкале времени: мы вольны интерпретировать себя - вполне доказательно по меркам ортодоксии - либо как традиционное доиндустриальное общество, либо как общество постиндустриальное, то в духе доэкономического человека, то в духе постэкономического, то соревноваться с Западом по критериям морали успеха, то выйти из этого соревнования по ценностным соображениям. Из всех других цивилизаций Православие отличается тем, что здесь особенное, относящееся к специфике региона и его культуры, как нельзя более тяготеет ко всеобщему, к идеалу всечеловечности.
Мы, православные, ближе к тем, кто слабее, к мировым изгоям и неудачникам, чем к сильным и процветающим. Но это - не столько предопределенность нашей истории и географии, сколько наш выбор, обусловленный специфической христианской впечатлительностью. Мы действительно готовы вернуть Богу счастливый билет в заветное царство, если он куплен ценой слезы невинного ребенка - здесь Достоевский знал, что говорил.
Эта наша нравственно-религиозная впечатлительность и неугомонность очень мешает господам мира сего - по этой причине они сегодня решили приняться за нас всерьез. Вполне откровенно заявлено: новому глобальному порядку мешает Россия не только как особая государственная и геополитическая величина, но и как тип культуры, решительно не вписывающийся в новую систему глобального естественного отбора.
Дело не только в том, что мы способны проиграть и, судя по всему, уже проигрываем рыночное соревнование. Дело в том, что мы мешаем скорому установлению социал-дарвинистских правил игры, их окончательной ценностной реабилитации. Другие великие народы, представляющие незападные цивилизации, оказались задетыми за живое западным вызовом и, судя по некоторым признакам, готовы принять правила игры и даже выиграть по ним у Запада.