Обратимся теперь к третьей составляющей великой культурной триады христианской духовности. Весьма характерен тот факт, что если римское и греческое начала, при всех их внутренних различиях, принадлежали социуму западного типа, то христианский тип духовности имел восточное происхождение. В отличие от языческой основы первых, он имел монотеистическую основу. В противовес посюстороннему, экстравертному характеру западной античности, христианская духовность выражала интенции интраверсии и трансцендирования - обращенности к другому, высшему измерению бытия. Наконец, в социальном плане она обращена была как раз к тем элементам, которые и греческий и римский тип цивилизованности "выносил за скобки" и третировал как недочеловеческую среду.
Как же получилось так, что христианство, столь генерогенное западному типу культуры, устремилось именно на Запад? И почему случилось так, что Запад, акомулировавший возможности двух блестящих мировых империй, греческой и римской, третирующих окружающий мир как варварство, не смог выжить и ответить на вызовы времени своими собственными силами и нашел лекарство от смертельного недуга на Востоке?
Эти вопросы издавна занимали наиболее чуткие умы на Западе. В наше время их пытался осмыслить французский религиозный философ Жак Эллюль. По его мнению гетерогенность Запада связана не столько с различиями греческой мудрости и римского мироустроительного порядка, сколько с противоположностью первых двух начал третьему - христианской духовности.
"Философское совершенство греческого гения и институциональное совершенство римской культуры представляют собой то же самое движение, тот же самый порыв Эроса... тогда как христианство выступает его абсолютной противоположностью..."
Ж. Эллюль с тревогой отмечает, что логика западного модерна неуклонно ведет к вытеснению христианской духовности языческим тяготением к земному успеху любой ценой, к опасному торжеству бездуховной одномерности. "Парадокса Запада не существует более. Восторжествовала логика структур, игра механических сил, диктат систем"6.
Главный вопрос, касающийся исторической судьбы Запада, связан с тем, сумеет ли - и как долго - продержаться современное западное общество на началах неоязыческой одномерности, духовно неотзывчивой "морали успеха"?
И если нет, то откуда на сей раз может прийти духовное исцеление? Относительно воспроизводства первых двух составляющих великой культурной триады (Греция - Рим - христианство) уже после Второй мировой войны стало все ясно. Современный Рим - это, несомненно, США, современная Греция - это Западная Европа, Афинами которой является, по всей видимости, Париж. Арнольд Тойнби, Раймон Арон и другие аналитики западного кризиса, неоднократно пользовались этими историческими аналогиями.
По-моему мнению, речь в данном случае должна идти не об аналогии, а об историческом изоморфизме: сегодня, как и две тысячи лет назад, проблема состоит в дихотомии Запад-Восток, в агонии самоуверенной бездуховности, не способной ответить на вызовы времени и нуждающейся в притоке внешнего духовного импульса. Главная загадка наступающего XXI века связана с тем, кому предстоит выполнить роль Иерусалима - носителя миссии духовного обновления и просвещения.
Поиском ответа на этот вопрос будут посвящены следующие главы. А здесь нам предстоит уточнить позиции и роли новых Рима и Греции - США и Западной Европы, Афинами которой, как уже отмечалось, является Париж.
Многие сегодня склонны недооценивать различие "римского" и "греческого" начал на современном Западе в виду той военно-политической консолидации его, которая была явлена в период холодной войны и теперь, в разгар "победы". Однако при вдумчивом рассмотрении это различие, несомненно, обнаруживается. Когда-то, в начале нашей эры, оно сыграло свою роль. Два Рима, латинский и греческий, по разному восприняли и интерпретировали христианскую весть. Томление колонизуемого Римом греческого духа, тяготящегося имперской одномерностью, сказалось в период переноса столицы Константином Великим из Италии в Византию. Напористый римский практицизм и жажда тотального упорядочения отразились в построениях западной схоластики; ущемленная греческая мудрость нашла воплощение в православном исихазме, в аскетике священнобезмолвствующих, призывающих больше вслушиваться изнутри, чем победоносно заявлять о себе вовне, предпочитать науку духа телесному знанию. "Почему это Он (Христос. - А. П.) не разъяснил нам аналогии фигуры, количества, непостоянные отстояния и схождения планет и не разрешил загадок природы, чтобы изгнать из наших душ мрак незнания... Что же Он и в ученики-то призвал рыбаков, неграмотных, простых поселян, а не мудрецов, да еще и для того, "чтобы посрамить внешних мудрецов", как говорит Павел?"7
Сегодня различие правых, воплощающих идею земной приспособленности, мораль господ мира сего, и левых, сохранивших архетипическую презумпцию правоты "нищих духом", символизируется интеллектуальным противопостоянием американского апологетического либерализма и континентального (французского) критицизма. Оба они по-своему характеризуют сознание современного Запада. Американский либерализм, занимающийся апологетикой рынка, прав человека (в которых чувствуются вселенские претензии римского гражданина, чурающегося местных обычаев и ограничений), выполняет сегодня роль самоуверенной имперской идеологии, учащей не сомневаться в своей правоте и в своих мировых прерогативах. Относительно роли и задач этой идеологии не стоит заблуждаться. Она целиком предназначена для оправдания имперской экспансии вовне, победоносного солдатского марша. Ключевая дихотомия этой идеологии - "демократия - тоталитаризм" - носит в сущности антидемократический, догматическо-апологетический и миссионистский характер.
Зло здесь располагается исключительно во вне и проблема заключается в том, чтобы по-военному преодолеть его и организовать однополярный мир, в котором силы, внешние Западу, будут окончательно прибраны к рукам .Как мы знаем, демократически понимаемая гражданская смелость состоит вовсе не в том, чтобы с бесстрашной последовательностью хулить чужие порядки и восхвалять собственные достоинства. С подобной карикатурной "гражданственностью" мы хорошо знакомы по опыту коммунизма с его презумпциями внутренней монолитности и внешней непримиримости. Старый континент (Европу) можно было бы считать окончательно потерянным для настоящей интеллектуальной и политической жизни, если бы он всерьез и полностью принимал эти перлы американского имперского самомнения.
К счастью, дело обстоит по-другому. Участники мировой драмы ведут себя так, словно они более или менее сознательно разделили свои роли. Американский апологетический либерализм, в его манихейском противостоянии "внешнему тоталитаризму", как бы предназначается для внешнего пользования для наивных прозелитов из рядов новоиспеченной западнической интеллигенции, а также для собственных легионеров, которым по должности не положено думать и сомневаться. Внутреннее же критическое самосознание Запада олицетворяют современные Афины - Париж левых интеллектуалов.
В самом деле, только людям, даже понаслышке не знающим об исследованиях М. Фуко, может показаться достоверной американская версия тоталитаризма, связывающая его с "восточным традиционализмом" и "общинным духом". У современного французского интеллектуала эта версия вызовет ироническую усмешку. После знаменитых работ М. Фуко "Надзор и наказание", "История безумия", "Рождение клиники", "Рождение тюрьмы" во французских интеллектуальных кругах никто не сомневается, что тоталитаризм - изнанка западной рациональности, имманентный продукт догматической рассудочности, задумавший "окончательно преобразовать" и "логически упорядочить" весь окружающий мир.
Задолго до того, как большевики решили дать окончательный бой природной и социальной ("мелкобуржуазной") стихии и насадить практику всеохватного планирования и регулирования, деятели раннего европейского модерна создали деспотию планирующего, регулирующего и упорядочивающего разума, представленного такими новыми социальными институтами, как работный дом, народный госпиталь и система "методической педагогики". Как оказалось, марксова критика капиталистической эксплуатации не учитывает главного закабаления человеческого духа и психики системой тотально-репрессивной рационализации. Маркс говорил о господстве мертвого, овеществленного труда над живым, воплощенном в капитализированных средствах производства. Но для него эта система эксплуатации сводилась к классовым отношениям труда и капитала и ограничивалась рабочим временем пролетария.